Последний кольценосец (Еськов) - страница 79

А вот офицер явно растерялся: применение оружия против августейших особ в его инструкции, надо думать, оговорено не было. Йовин между тем снова улыбнулась ему – на сей раз и вправду обворожительно – и твердо взяла инициативу в свои руки:

– Боюсь, вам все же придется задержаться, лейтенант. Отведайте оленины – она сегодня и вправду превосходна. Ваши солдаты тоже, вероятно, нуждаются в отдыхе. Гунт! – Это дворецкому. – Проводите людей короля и покормите их хорошенько – они с дороги. Да, и распорядитесь насчет бани!

У Йовин еще достало сил досидеть до конца обеда и даже поддерживать беседу («Передайте, пожалуйста, соль… Благодарю вас… А что слыхать из Мордора, лейтенант? Мы ведь в нашей глуши совсем оторвались от жизни…»), однако было ясно как день – она держится на последнем пределе. Глядя на нее, Фарамир вспомнил виденное им однажды перекаленное стекло: по виду – стекляшка как стекляшка, а щелкни по ней ногтем – разлетится в мельчайшие брызги.

Той ночью он, разумеется, не спал; сидел за столом у ночника, тщетно ломая голову – можно ли тут хоть чем-нибудь помочь? Принц превосходно разбирался в философии, вполне прилично – в военном деле и в искусстве разведки, но вот в тайнах женской души он, по совести говоря, ориентировался весьма слабо. Так что когда дверь его комнаты распахнулась без стука и на пороге возникла прозрачно-бледная Йовин – босиком и в ночной рубашке, – он пришел в совершеннейшую растерянность. Та, однако, уже шагнула внутрь – отрешенно, как сомнамбула; рубашка соскользнула к ногам девушки, и она приказала, вскинув голову и низко-низко опустив ресницы:

– Возьмите меня, принц! Ну же!!

Он подхватил на руки это легонькое тело – о черт, да у нее же нервный озноб, зуб на зуб не попадает! – и, перенеся ее на свое ложе, укрыл парой теплых плащей… Что там еще есть? Пошарил вокруг глазами – ага! Фляга с эльфийским вином – то, что надо.

– Ну-ка, выпей! Сейчас согреешься…

– А вы не хотите согреть меня как-нибудь иначе? – Она не открывала глаз, и тело ее, вытянутое в струнку, продолжала колотить крупная дрожь.

– Только не сейчас. Ты же возненавидишь меня на всю оставшуюся жизнь – и поделом.

И тогда она безошибочно поняла – можно; наконец-то можно… И, не заботясь более ни о чем, разревелась, как в далеком-далеком детстве, а он прижимал к груди это дрожащее и всхлипывающее, бесконечно дорогое существо и шептал ей на ухо какие-то слова – он и сам не помнил какие, да и не имели они никакого значения, и губы его были солоны от ее слез. А когда она выплакала до дна всю эту боль и мерзость, то спряталась обратно в норку под плащами, завладела его рукою и тихо попросила: «Расскажи мне что-нибудь… хорошее». И тогда он стал читать ей стихи, лучшие изо всех, что знал. И всякий раз, стоило ему остановиться, она стискивала его ладонь – как будто боялась потеряться в ночи, и произносила с непередаваемой детской интонацией: «Ну еще немножко! Пожалуйста!..»