— Семья дяди в оккупации. Живы ли? — промолвил сержант Журавлев. Захарьев понурился, Чибисов раскрыл рот, но опять заговорил Пощалыгин:
— Может, и у меня кого из сродственников подкосило, только не знаю, переписки не имею.
Чибисов, выждав, с силой проговорил:
— Товарищи! Жертвы, горе и слезы нашего народа взывают к отмщению! Священная месть за растерзанных детей, за повешенных стариков, за сожженные города и села, за вытоптанный хлеб!
«Мои близкие не пострадали на войне, — подумал Сергей, — но боль каждого нашего человека — моя боль».
И тут же он подумал, что высокие слова не столь уж зазорны, лишь бы за ними стояла искренность, жажда дела. Да, ему больно, когда больно товарищам. И ему жалко их, да, жалко. Но это жалость активная, действенная, жалость, которая рождает желание помочь человеку в беде, сделать так, чтобы уменьшить его горе.
Сергей стиснул пальцы в кулак и так держал, пока они не затекли. Только когда опомнился, разжал кулак.
Осмотрелся. В приоткрытую дверь сочился вечерний свежак и виднелся кусок неба: желтый лампас зари, палевое облако, одинокая звезда над горизонтом. В углу землянки солдат из отделения Журавлева, сухотелый, щетинистый, седоватый, из тех, что воевали еще в первую мировую и гражданскую, бойко орудовал шилом и дратвой, приспособив сапог меж колен, и мурлыкал:
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов
И, как один, умрем
В борьбе за это…
Солдатик произносил не «за это», а «за ето» — и так звучало почему-то особенно внушительно.
Рубинчик и Афанасий Кузьмич лежали на нарах, укрытые шинелями, из-под шинелей торчали голые пятки. Пощалыгин в гимнастерке без пояса тоже валялся. Сержант Сабиров сидел скрестив ноги, покачивался. У Захарьева глаза прикрыты, будто спит. Курицын брал винтовку из пирамиды — готовился заступить на пост. Чибисов шелестел газетой.
Сергей прислушался. Разговор уже об ином.
— Эх, была житуха до войны, разлюли малина! — сказал Пощалыгин. — Отстоишь смену у станка — и дуй на все четыре стороны. Хочешь в кино, хочешь к разлюбезной, хочешь куда хочешь. Я не возражал и бутылочку шнапсу раздавить с дружком. Еще не возражал и в отпуск вдариться за кедровыми орешками в хребет, на Чикой… Порушил Гитлер нашу житуху под корень, чтоб ему, гаду…
Сержант Сабиров погрыз веточку и сказал:
— Жизнь была — помирать не надо.
Солдатик, возившийся с шилом и дратвой, перестал мурлыкать и встрял, крутя головой и всплескивая руками:
— Правильно, дорогой товарищ, правильно. Взять хотя бы и меня. Вот гонял я в правлении костяшки на счетах, а на душе — праздник. Потому каждый божий день богател наш колхоз. «Красный сибиряк»! Первейший по району! По всей Омской области! Перед войной электростанцию на речке сгрохали, это как, здорово? Ну не сами, однако, на паях с соседями, но почин наш. В газетах пропечатали: «Замечательный почин «Красного сибиряка». Это как, здорово? Да кабы не распроклятый Гитлер, наш бы колхоз еще похлеще сгрохал…