Командир батальона капитан Наймушин обошел стрелковые роты и возвратился к палатке, которую ординарец успел поставить с помощью ездовых. В палатке было светло — на столике стояла керосиновая лампа — и тепло, пожалуй, жарковато — топилась железная печурка, у ее дверцы возился ординарец Папашенко, сутулый, с длиннющими руками. В палатке находился и Муравьев, адъютант старший батальона.
Когда комбат, еще не потушив карманного фонарика, просунулся в дверь, Муравьев вскочил, звякнул шпорами — он не расставался с ними и в пехоте, куда попал после госпиталя. И фуражку носил старую, кавалерийскую — с синим околышем. На свежем, детски румяном лице его — радость. Папашенко ревниво покосился: он знал, что Муравьев влюблен в комбата.
Наймушин сказал Муравьеву: «Сиди». Скинул ватник на руки ординарцу, присел на раскладной трофейный стул.
— Ну, начальник штаба, как там дела?
Муравьев, звякнув под столиком шпорами, стал докладывать, как устроились на ночь минометчики, пулеметчики, связисты. Не дослушав, Наймушин сказал:
— Ладно, как-нибудь переночуют. А завтра делать шалаши. Сдается, задержимся…
На стене замаячила тень Папашенко:
— Товарищ капитан, ужин собирать?
— Ужин? Обожди маленько. — И, понизив голос, Наймушин спросил Муравьева: — Придут?
— Катерина обещала привести.
— Ну, ну. Так вот, Папашенко, готовь ужин на четверых. Часам к девяти, понял? К ужину сооруди…
— Чую, что соорудить, товарищ капитан. — И ординарец щелкнул себя пальцем по горлу.
Когда он, захватив пустой вещмешок, вышел, Наймушин сказал:
— Золото, а не ординарец.
Муравьев звякнул шпорами.
Пока Папашенко ходил, они умылись, причесались, попрыскались одеколоном. Муравьев подшил чистый подворотничок.
Вернулся Папашенко, стащил с плеча увесистый вещмешок, в котором булькало и позвякивало. Длинными ухватистыми руками он выкладывал на стол флягу со спиртом, американские мясные консервы, куски вареной говядины, буханку хлеба, галеты. На печурку поставил два котелка с пловом.
«Золото, а не ординарец, — снова подумал Наймушин и вспомнил жиденький пшенный суп, который сегодня пробовал. — Черти! Интенданты! А этому Бабичу я пропишу!»
Ровно в девять часов пришли девушки. Одна из них была в хлопчатобумажных шароварах и сапогах, с резкими мужскими жестами, конопатая и чернобровая — батальонная телефонистка; Муравьев звал ее Катериной, а Наймушин — Катенькой. Другая была Наташа. Она смущенно улыбалась и не знала, куда деть свои обветренные, красные руки. Наймушин взял ее за локоть, усадил на кровать рядом с собой. Муравьев с Катей устроились у противоположного края стола.