Это, разумеется, произвело сенсацию, и — бог мой! — хотел бы я, чтоб ты видел, как засияла от удовольствия физиономия Стенсила.
«Я же говорил, что это — мазня дегенерата. И вот, видите, я прав!»
А Питерс продолжал:
«Как же мы можем взять на себя ответственность за поощрение такого человека? Согласившись выставить эту картину, мы тем самым вынесем одобрение автору и всему его творчеству».
Я понял, к чему клонится дело, и снова вскочил:
«По поводу чего мы все-таки выносим свое суждение — по поводу панно, которые были сожжены из-за полного невежества, или по поводу этой картины?»
Не помню уже, что я еще говорил, — я был так разъярен, что сам не знал, какие употреблял выражения, могу, сказать только, что они были смелыми и страстными. Но все это ни к чему не вело, и я это прекрасно сознавал. Даже те, кто прежде готов был поддержать тебя, сейчас не пошли бы на скандал. Мне оставалось только одно. Я сделал это по доброй воле и, клянусь, с великим удовлетворением. Я немедленно заявил, что подаю в отставку. И я чертовски рад, что поступил так. Размяк я за эти годы, Десмонд, стал рыхлым, слабохарактерным, и работы мои ничего не стоят в сравнении с прежними. Надоело мне до смерти малевать по заказу портреты Хаммерхеда и ему подобных, опостылело выписывать ордена на выпяченной груди наших пэров. Снаряжу-ка я, как прежде, свой караван и подамся вместе с Анной в Северный Уэльс. Может, мне удастся написать там что-нибудь стоящее. А теперь, когда я выложил тебе все, как на духу, надеюсь, что ты не будешь на меня очень сердиться. Сейчас я признаю, что поступил неправильно.
Попробуйте-ка втолковать этим тупицам — членам комиссии, что перед ними шедевр! Рембрандту пришлось столкнуться с этим, когда его в Амстердаме притянули к суду за долги. То же самое довелось испытать и Эль Греко, когда он стоял перед испанской инквизицией. Надеюсь только, что ты не станешь слишком близко принимать это к сердцу. Что нам за дело, в конце-то, концов, до общественного мнения, раз это общество невежд! Выпьем еще!
Стефен молча глядел на приятеля, лицо его было бледно и бесстрастно. Слушая пространный рассказ Глина, которым тот стремился отчасти оправдаться в собственных глазах, он испытал гнев и отчаяние, сменившиеся теперь холодным безразличием. И все же нанесенная ему рана была глубока, и он знал, что она будет ныть. Хоть бы уж Ричард оставил его в покое, не вмешивался больше, просто оставил бы в покое. Но в измученном сердце Стефена не было горечи, и он ничем не выдал перед приятелем своих новых мук, которые тот разбередил в нем. Он протянул ему руку.