Тут руководительница оторвалась от записок и заговорила обыкновенным, будничным голосом. Окинув взглядом воспитанниц, она спросила деловито:
— Есть у кого-нибудь вопросы?
Одна из девочек, стоявшая рядом с наставницей, спросила тоном первой ученицы и любимицы:
— Он умер, мисс?
— Да, Доррис. Жизнь его оборвалась довольно трагически, когда он был еще довольно молод и почти неизвестен.
— Но ведь вы сказали, мисс, что он был великий художник?
— Правильно, Доррис, но, как и многие другие, чтобы стать великим, он должен был умереть. Помните, я рассказывала вам, в какой нищете жил Рембрандт, и как Гальс был похоронен на кладбище для нищих, и как Гоген часто сидел без гроша и не находил покупателей на свои картины, и как Ван-Гог…
— Да, мисс… Люди не понимали их и ошибались…
— Мы все можем ошибаться, милочка… Глэдис, перестань сопеть…
— Извините, мисс, у меня насморк.
— Тогда возьми носовой платок и высморкайся… Как я уже говорила, Доррис, Англия не сумела оценить Стефена Десмонда, но она щедро искупила свою вину. Вот здесь, в галерее, висят три полотна Десмонда, и мы все можем на них любоваться. Ну, а теперь идемте дальше, девочки, не разбредайтесь, следуйте за мной, мы сейчас посмотрим картины Сарджента.
Негромко переговариваясь, школьницы скрылись в конце длинного зала, а Бертрам Десмонд, как завороженный, продолжал глядеть на картины, не двигаясь с места. Как часто за последние годы приходилось ему слышать хвалы своему сыну! Сначала робкие, они все возрастали, сливаясь в громкий хор, и высокопарные слова вроде тех, что только что произносила молодая наставница, повторялись снова и снова. Категорические суждения недругов, мнивших себя знатоками, были наконец опровергнуты, то, что считалось безнадежной неудачей, получило признание, и вот его сын, Стефен, — великий художник… Да, даже такое слово, как «гений», без оглядки пускалось теперь в ход. Но настоятель, думая об этом, не испытывал ни гордости, ни торжества — лишь смутную, тревожную печаль. И, вспоминая муки и разочарования целой жизни, слишком поздно, лишь посмертно, увенчанной признанием, он спрашивал себя: стоила ли игра свеч? Стоит ли хоть одна картина на свете — пусть даже величайшее произведение искусства, — чтобы за нее платить такой ценой? Что же такое, в конце концов, красота, ради которой люди готовы перенести столько страданий и даже пожертвовать жизнью, подобно святым мученикам, умиравшим когда-то за веру? Бертраму казалось, что этот спор между жизнью и искусством никогда не будет разрешен.
Пристально вглядываясь в висевшие перед ним полотна, он тщился открыть в них достоинства, которых не сумел обнаружить прежде, и медленно, печально покачал головой. Он и теперь их не видел. И снова он покорно склонился перед мнением специалистов, как уже склонился однажды, много лет назад, хотя в сущности творения его сына по-прежнему оставались для него непостижимыми, оставались такой же загадкой, какой был для него и сам сын всю жизнь, в каждом своем поступке, а превыше всего — в последние минуты, когда он с такой поразительной, необъяснимой беспечностью принял свою кончину, не проявив при этом ни малейшего сожаления или раскаяния. Об этих последних минутах настоятель не мог вспоминать без тупой боли в сердце.