Порой писатель напоминает одержимого, который извергает слова под нажимом огромной внутренней необходимости, а не просто выбирает их. Но этот яростный напор не помеха для тщательной правки рукописи. В то же время он настолько не желает зла буржуазии, что даже не сомневается в ее праве управлять. Наоборот. Флобер был уверен в этом, и его переписка после Коммуны, которая его страшно напугала, просто изобилует низкой бранью в адрес рабочих.
Художник, находясь в родной среде, не может воспринимать ее извне. Его отказы от нее только бесплодные состояния души. Он даже не видит, что буржуазия – класс угнетателей. Честно говоря, он вообще считает ее не классом, а некоторым биологическим видом. Даже если он решается ее описывать, то делает это в узких рамках психологии. Вот и получается, что буржуазный писатель и "проклятый писатель" движутся в одном направлении. Они различаются только тем, что первый занимается белой психологией, а второй – черной психологией.
Флобер пишет, что "называет буржуа всякого, кто мыслит низменно". Он определяет буржуа в терминах психологии и идеализма, то есть в русле идеологии, от которой будто бы отказался. Этим он оказывает большую услугу буржуазии. Он приводит ее в отчий дом бунтарей, неадаптировавшихся, которые могли оказаться в рядах пролетариата. Флобер убедил их, что можно избавить буржуа от буржуазности внутри него просто внутренней дисциплиной. Если в личной жизни буржуа начнут думать возвышенно, то могут спокойно пользоваться своими благами и преимуществами. Неважно, что они живут как буржуазия, используют доходы по-буржуазному, посещают буржуазные салоны. Все это лишь видимость. Они возвысились над своим биологическим видом благодаря благородству своих чувств. А благородные чувства находят применение в основном в области искусства. Получается, что писатель еще и своих собратьев учит всегда сохранять спокойную совесть.
Одиночество художника – тоже уловка. Оно скрывает не только настоящие отношения с широкой публикой, но и восстановление читательской аудитории специалистов. За буржуазией оставлено распоряжение людьми и богатствами. Духовное опять изолированно от преходящего с точки зрения историков. Этим возрождается корпус клириков. Стендаля читает Бальзак, Бодлера – Барбе д'Оревильи, а Бодлер становится публикой для Эдгара По.
Литературные салоны теперь сродни коллегии. Здесь негромко, с неизменным уважением, "рассуждают о литературе", обсуждают вопрос о том, доставляет ли музыканту больше радости его музыка, чем писателю его книги. Чем больше искусство отворачивается от жизни, тем все более священным оно становится. Устанавливается даже некая общность святых. Через столетия общаются с Сервантесом, Рабле, Данте. Писатели сами вливаются в это монастырское сообщество. Корпус клириков из конкретного, географического объединения становится наследственной привилегией. Это уже клуб, все члены которого мертвы, кроме одного, последнего по времени. Ему поручено представлять на земле других, и он объединяет в себе всю коллегию. У этой религии есть все: и святые в прошлом, и будущая жизнь.