Пашка принес полумерок сухарей; Феопен рассыпал их по корыту и размешал лопаткой, потом вскинул рог через плечо и дал позов. С этим звуком роща огласилась визгом, и стая без смычков помчалась к мосту: охотники наши пристально глядели на собак, я, не отрывая глаз, смотрел на ловчего. Детина этот был лет сорока, роста среднего, плечист и крепок. Черными полуоткрытыми глазами своими глядел он ровно, устойчиво; глаза эти как-то лениво переходили с предмета на предмет. Говорил он плавно, с отрывом, подумавши, как будто нехотя. Длинный носина его был наглухо заколочен частыми понюшками табаку, отчего Феопен гнусил, произнося слова. Но как резко, при всей этой неразвязности манер, неклейкости протяжной речи, обозначался в нем один из тех русских мудреных людей, которые «себе на уме», которые «не дют маха»!
Собаки скоро очутились на бугре и уселись в два ряда вокруг корыта, в таком от него расстоянии, что можно было между ними и корытом проехать на телеге. Феопен снова взбуровил овсянку лопаткой, стукнул о край и крикнул: «Дбруц!» Собаки живо кинулись к корыту и принялись лакать.
— Ну, Феопен, ты колдун! — сказал Атукаев.
— Чем это… ваше сиятельство?
— Да как же? Кому ж придет в голову кинуть в чужом поселке, заглазно, разомкнутую стаю! Долго ли до греха?
— М-м… ничево-с… они привычны… Стой! — крикнул Феопен собакам.
Собаки тем же порядком отскочили от корыт и выровнялись; Феопен снова размешал овсянку.
— Дбруц!
Пир начался снова.
— Что, ваше сиятельство, собачки наши служат вам?
— Как же! Соловей начал стаю править.
— А голосами как?
— Тонкоголосы оба: он и Кукла.
— Гм… этакой дряни и у нас много!..
— Ну, давай менка. Я двух толстоголосых отдам за одного пискуна.
— На что ж?.. Не замай пищат.
— То-то; ты себе на уме… Вот я бы этих арлекинов пару взял.
— На что ж?.. Они и нам годятся…
В таком роде длился у них разговор, пока не вернулся Алеев с псарного двора, куда он уходил с Владимирцем осматривать молодых гончих; он объявил Феопену на утро, в десять часов, выступление.
— Слушаю. А куда идти думаете?
— Идем в Чурюково.
— Слушаю!
Мы уехали.
На другой день, часу в восьмом утра, охота наша в полном составе пришла в Братовку и въехала на двор довольно парадно; алеевские охотники вышли навстречу к своим собратам, здоровались с людьми и осматривали собак, после чего обе партии отправились в один из флигелей, где был приготовлен для всех завтрак. Начали выносить и укладывать наши пожитки; часа два времени прошло в суетах и сборах; особенно на дворе было до крайности пестро и шумно. Я почти не отходил от окна и засматривался на эту разительную картину: там борзятник оделял недоеденным пирогом свою свору; тут конюх отъезжающий перебранивался с конюхами-домоседами за подмененный недоуздок; два обозничих разбивали на звенья огромный ворох тенет и укладывали счетом в тенетную фуру; подле них дворовая женщина, в синем холстинковом платье, в белой косынке на плечах, совала сыну-борзятнику две чистые сорочки и что-то съедобное в узелке; тут вострая борзая сучонка вертелась кольцом перед двумя волкодавами, а те щулили уши и топали как индейские петухи, с поднятыми кверху хвостами… Наконец явился Алексей Николаевич в полном наряде и возвестил нам минуту общего подъема. Подпоясавшись черкесскими ремнями, с сворами через плечо и кинжалами у бока, мы всей компанией вышли на крыльцо. Обе охоты были в полной готовности к выступлению. Охотники были одеты легко и щеголевато, несмотря на походное свое положение: один только Феопен нарядился в какой-то длинный балахон, в котором он, с своим носом и помятым козырьком, был похож на пленного турка.