И тут он стал размышлять над тем, каковы же, собственно, плоды жизни этого ускользающего (волосатого) облика, что этому облику довелось испытать и чем насладиться, и его ошеломило сознание, что хорошего было всего ничего; эта мысль вогнала его в краску; да, стало стыдно: какой позор — прожить на земле так долго и испытать так мало!
Что, впрочем, он имел в виду, говоря себе, что испытал так мало? Мыслил ли он под этим путешествия, работу, общественную деятельность, спорт, женщин? Вероятно, он подразумевал под этим все, но главное, конечно, женщин, ибо если в иных сферах его жизнь и была удручающе убогой, то вины своей он тут не чувствовал: не виноват же он в том, что его профессия малоинтересна и бесперспективна; что для путешествий нет ни денег, ни благосклонных кадровых рекомендаций; не виноват же он, наконец, и в том, что в двадцать лет повредил мениск и вынужден был бросить любимые виды спорта. Однако мир женщин был для него миром относительной свободы, и уж здесь ему не на что было пенять, нечем было отговариваться, здесь он мог проявить свои богатые возможности; так женщины стали для него единственным оправданным мерилом полноты жизни.
Да вот беда! Именно с женщинами дело почему-то не ладилось: до двадцати пяти (хотя он был привлекательным юношей) его сковывало волнение; потом он влюбился, женился и в течение семи лет убеждал себя, что в одной женщине можно обрести эротическую бесконечность; затем развелся, апология единственной женщины (как и иллюзия бесконечности) растаяла, и ее сменило властное желание обладать женщинами (пестрой конечностью их множества), однако, увы, сильно приторможенное скудными финансами (приходилось платить алименты бывшей жене на содержание ребенка, с которым ему дозволялось видеться один-два раза в год) и условиями маленького города, в котором любопытство соседей столь же безгранично, сколь невелик выбор женщин.
А время неслось неудержимо; и вот однажды, стоя в ванной перед зеркалом, висевшим над умывальником, и держа в руке над головой круглое зеркальце, он в ужасе разглядел уже вполне отчетливую лысину; ее вид, огорошив его (без подготовки) своей внезапностью, открыл ему банальную истину: упущенного не наверстать. Он впал в хроническую тоску, его стали посещать даже мысли о самоубийстве. Разумеется (и это надо подчеркнуть, дабы не заподозрить в нем истерика или глупца), сознавая их комичность, он был уверен, что никогда не претворит их в жизнь (давился от смеха, когда представлял себе свое прощальное письмо: Не в силах мириться с лысиной. Прощайте!), но достаточно и того, что эти мысли, какими бы платоническими они ни были, все же приходили ему в голову. Попробуем понять его: они звучали в нем примерно так, как звучит в марафонце необоримое желание сойти с дистанции, когда он вдруг на ходу обнаруживает, что позорно (причем по своей вине, из-за собственных промахов) проигрывает. И он также, считая свой забег проигранным, не желал длить его дольше.