Перебегая по разным своим делам из одного города в другой с торопливостью стрелка, меняющего позицию под плотным неприятельским огнем, он нередко заскакивал в Ленинград и всегда останавливался почти в одном и том же номере «Прибалтийской», куда мы с Невзоровым9 непременно подтягивались к вечеру и говорили порой допоздна. В его апартаментах было постоянно накурено, как в станционном туалете до перестройки, когда еще обстановка на вокзалах не «демократизировалась» полностью и курить в неположенных местах не разрешали. Рядом с Глазуновым можно было встретить кого угодно: от забубенного прощелыги со впалой грудью и розовыми просвечивающими, словно у кролика, ушами до президента любой, даже недружественной страны.
Возможно, у Ильи Сергеевича порой случались, как и у всякого творческого человека, депрессии, но унывающим его я не видел. Правда, одержимый перманентным передвижничеством под тяжкой ношей организационно-хозяйственной поденщины, он иногда приобретал вид человека, над которым уже потрудился патологоанатом, но обычно с потрясающей быстротой приходил в себя и вновь, окутанный табачным дымом, готов был без отдыха противостоять духовной агрессии против нашей страны, искренне сопереживая, что Россия-тройка явно погнала вразнос, теряя пристяжных и растрясая невосполнимое, а потому бесценное духовное добро по ухабам, сильно углубленным «реформистами» всех мастей. В своей творческой нише Глазунов уже давно дорос головой до солнца, но даже с этой высоты видел остро и необычайно детально творимые разрушения. Иногда в поисках истины он, словно артист летней эстрады, обгонял правду.
Порой едко подтрунивая над окружающими, сам обид никогда не выказывал. Для меня слушать его взвешенные, но страстные своей убежденностью и верой монологи было очень интересно. Диапазон языка художника всегда был необычайно широк и красочен: от оборотов, гнездившихся большей частью в блатных «малинах» и употреблявшихся там исключительно в интимных беседах их обитателей, до высокого штиля, принятого среди равных при королевских дворах Лондона и Мадрида.
Под его внешностью всегда что-то скрывалось, но, оказавшись на магистральной тропе, он мог, презрев своекорыстие, тут же броситься с дрекольем на любого ренегата, отказавшись от самого выгодного компромисса и сознательно неся при этом огромные убытки, в то время когда многие "кисть предержащие" готовы были в обмен на свои принципы с радостным визгом поселиться в наполненной витрине любого продуктового магазина.
Глазунов же, напротив, даже не помышлял об эмиграции. Он, будучи сверхобеспеченным, уже давно мог обустроиться вдали от Родины, среди роз и пастушек. Но маэстро прекрасно сознавал, несмотря на свою профессию, предполагавшую заискивающую безыдейность и трусость, что свобода нравственного, а также религиозного выбора, прежде всего, обуславливает ответственность за его последствия, поэтому продажа за "чечевичную похлебку" нашей великой истории и страны, производимая сейчас на всех торговых углах «демократизаторами», вызывала у него бурю протеста и гражданской ненависти. Что касается насаждаемой повсюду коммерции, то, отдавая дань времени, он порой сам жадно внюхивался в ее старинный нафталинно-колониальный запах, импортируемый всякими собчаками из нью-йоркских ущелий Уолл-стрита. Разумеется, он имел полное представление не только о цене своих картин, но и прекрасно разбирался в антиквариате, а также других художественных, не девальвируемых временем, ценностях. И если, скажем, бомбошки на углах старинной скатерти с чьим-то фамильным гербом мною рассматривались только как средство приведения в неописуемую ярость домашних котов, то Глазунов в них видел прежде всего панацею от гиперинфляции.