— Я боюсь за вас, — тихо проговорила она с умоляющим взглядом.
Он стоял как прикованный, как бы окаменев от прикосновения этих маленьких ручек, под впечатлением этих слов. Гизела не видела его лица, но слышала, как грудь его тяжело вздымалась.
Она не знала, какое чувство волновало этого человека, она не успела об этом и подумать.
Оливейра тихо освободил свою руку от ее рук, причем мощная рука его дрожала.
— Ваша заботливость не к месту, графиня Штурм, — сказал он твердым, но совершенно ровным голосом. — Идемте далее… Моя обязанность провести вас по этой дороге, чтобы вы никогда впоследствии не вспоминали о ней с ужасом.
Но этого он был не в состоянии сделать — всю свою жизнь она с ужасом будет вспоминать чувства, пережитые ею в этом месте. Она изменила себе пред человеком, который именно менее всех должен был читать в ее сердце… И если в его словах и звучала горесть, если на самом деле и он охранял каждый ее шаг, все же это не примиряло ее с собой.
Она пошла далее, опустив голову, с тупым отчаянием на душе, как будто бы для нее все было потеряно в жизни, все, что есть в ней доброго и благородного, — любовь, надежда и собственное достоинство, Опасный путь был пройден, и португалец поспешил назад, чтобы привести лошадей, В то время, как он отвязывал животных, шляпа его упала, а с нее слетели все цветы, которые Оливейра отбросил от себя движением, полным заметного отвращения.
Он сел на своего коня и взял мисс Сару за повод.
Гизела вздохнула свободнее, когда увидела перед собой свою лошадь. Поднявшись на обломок скалы, она легко вскочила на спину животного, и оба всадника помчались к лесу.
Немного времени спустя они выехали на проезжую дорогу, которая соединяла Нейнфельд с Грейнсфельдом.
Вдруг они услышали быстро приближающийся стук колес. Оливейра поехал несколько тише, и вскоре их догнали телеги с нейнфельдскими рабочими и два пожарных насоса.
Как приветливо раскланивались эти люди с португальцем! Какое расположение к нему выражалось на этих сильных лицах!.. На этих-то людей жаловалась госпожа фон Гербек, сетуя, что они раскланиваются с ней не столь подобострастно, как прежде, и что они не стоят с открытыми головами все время, пока она мимо них проходит.
…И что сделала эта женщина, чтобы требовать от этого класса людей такого почтения к себе? Представляла ли она тот сильный разум, который дает миру новые идеи, расширяет мировоззрение людей? Стремилась ли, каким бы то ни было образом, доставить благосостояние этому классу? Была ли она одной из тех одаренных природой натур, которые обладают непреодолимым могуществом таланта? Совершенно наоборот. Она приходила в ужас от новых идей, считая их проповедников всех сплошь революционерами, а ее собственный умственный кругозор был ограничен законом ее узкого и черствого сердца — она пальцем не шевельнула ради пользы ближнего и довольствовалась тем, что воссылала свои молитвы небу, прося ниспослать милость благочестивым верующим и проклятие и кару на головы богоотступников; занятие искусствами она находила «неприличным» для высокорожденных людей — всегда во всем требовала она рабской покорности остального человечества относительно ее собственной персоны, единственно ради того лишь, что родители, произведшие ее не свет, ставили «фон» перед своими именами.