«Я существую — ничего больше. Но как мне страшно за вас, и как терзает меня то, что вы страдаете, не получая от нас никаких вестей. Небу угодно, чтобы эта записка достигла вас… Ни в коем случае не думайте о возвращении. Уже известно, что именно вы помогали нам выбраться отсюда, и стоит вам лишь появиться здесь — и все пропало. Нас стерегут день и ночь… Не беспокойтесь. Со мной ничего не случится. Прощайте. Я не смогу вам более писать…»
Но я вынуждена была написать ему снова:
«Я хочу лишь сказать, что люблю вас, и только на это у меня остается время. Не беспокойтесь обо мне. У меня все в порядке. Как бы мне хотелось узнать, что и у вас все в порядке. Шифруйте письма ко мне, направляемые по почте, и адресуйте их на имя господина де Брауна, а во втором конверте — для господина де Гогена. Сообщите мне, куда я должна адресовать свои письма, чтобы мне можно было написать вам, без них я не могу жить. Прощайте, самый любящий и самый любимый человек на земле. Я обнимаю вас от всего сердца…»
Меня глубоко возмущала манера обращения с нами. Двери в мои апартаменты закрывались на ночь, но дверь в мою комнату оставалась открытой. Если временами я вела себя дерзко, то это покорно воспринималось остальными. Но я продолжала переписываться с Барнавом.
Наконец пришли новости от Акселя. Он хотел бы приехать в Париж, и меня радовала перспектива увидеть его, но в то же самое время я испугалась.
«Это может подвергнуть опасности наше счастье, — написала я, — и вы можете искренне поверить, что я действительно так думаю, хотя страстно хотела бы увидеть вас».
Я оставалась в своих комнатах целыми днями. Я больше не хотела выходить в свет. Все свое время я проводила за писанием.
Дети были постоянно со мной. Только они доставляли мне подлинную радость, они единственные поддерживали во мне желание остаться в живых.
Я писала Акселю:
«Они — единственное счастье, оставшееся для меня. Когда мне очень грустно, я беру своего маленького сына на руки и держу его у своего сердца. Это успокаивает меня».
Национальное собрание подготовило проект конституции и представило его королю для принятия. Если вдуматься, то это был бессмысленный жест. Король был их пленником. У него не было другой альтернативы, как согласиться.
— Это — моральная смерть, — сказала я ему, — хуже, чем телесная, которая освобождает нас от наших бед.
Он согласился, понимая, что принятие конституции представляет собой отказ от всего, за что он боролся.
Людовик был вынужден посетить собрание, я поехала, чтобы наблюдать за ним, послушать его речь, и с возмущением и горечью смотрела на то, как члены собрания продолжали сидеть во время его клятвы.