Детдом (Мурашова) - страница 58

Ему хотелось какого-нибудь конкретного дела, может быть, даже подвига. «Недоделок» – дразнили еще сверстники в школе. Так и оставалось: несмотря на годы, он как-то все не матерел, какая-то субтильность оставалась в теле, да и из души не до конца выветрилась романтическая легковесная восторженность. После окончания семинарии и рукоположения можно было бы жениться, взять приход с полуразрушенным храмом, недавно отданным Церкви государством (тогда было много таких) – и вот он тебе, подвиг. На много лет утруждения хватит…

Не по нему тогда показалось. Снова рванулся за увал, за пригорок, в синие дали. Куда от Бога убежишь? Только в грех, в объятия врага рода человеческого, не к ночи будь помянут. Грешен, грешен бессчетно…

Кто скажет, как занесло его в ту северную церквушку, что на полпути между Чупой и Керестью, где и приход непонятно из кого, и волки по ночам едва ли не в придел заходят, и в священнике неизвестно в чем душа держится… Что спрашиваешь, Фома неверующий?! Постыдился бы! Неужто до сих пор тебе непонятно, кто и как…

Почти полгода прожил в ветхом домике вдовца-священника, колол дрова, носил воду и был почти счастлив.

А потом однажды, завьюжной ночью, когда после бурана все стихает, и мир, как Божье творение, предстает во всей своей хрустальной, первозданной и пречистой красоте, в рассказе старика-священника ему открылось его служение… Он до сих пор помнит, как сверкали звезды на зеленоватом небе и значительно молчали огромные ели в синих снежных кафтанах. Трещали от мороза стены и ступеньки крыльца и уютно потрескивали дрова, горящие в печурке.

Уже сама по себе история выглядела какой-то сказочной, почти былинной, или уж вычитанной в детской книжке с потертой обложкой, на которой несколькими штрихами изображен летящий пиратский бриг. Он сам в отрочестве рисовал такие картинки и даже, рыжий «недоделок», осмеливался мечтать под одеялом, как однажды по праву ступит на прогретую тропическим солнцем и омытую штормовыми волнами палубу…

В истории, которую, буднично пришлепывая губами и то и дело отпивая жидкий, с брусничным листом, чай из выщербленной по краю кружки, рассказал ему старый священник, было все, чего только могла пожелать его душа: древние святые и древние же разбойники, украденные и пропавшие сокровища, драгоценный крест Ефросинии Полоцкой с бесценными реликвиями в нем, наступающие на Русь враги, вор старший и вор младший – раскаявшийся, изменивший свою жизнь…

– Он, Большой-то Иван, тогда меня спрашивал, а я ему и ответа дать не мог. Что я знаю, если столько лет вдали от большого мира? Он говорил: как так, священники тайну исповеди на бумажке записывают и в КГБ передают? Я, мол, доподлинно знаю. У меня кореш на этом самом погорел, да и в тюрьме, и в лагерях многие рассказывают. Скажи, святой отец, как это может быть? А почем мне знать, правда это или нет, если я сам этого КГБ в глаза не видел? Бога просил: вразуми! – да, видать, недостоин оказался. Не вразумил. Пришлось своим куцым умишком. Он говорит: ты – честный поп, это и по твоей житухе нищей видать, так хочешь, я тебе этот крест навовсе отдам? Остальное зарою, детишкам будущим в наследство, а крест – в твоей церквухе убогой святость лелеять будет. Грешен два раза: и за крест испугался (ты только подумай: одна из величайших святынь мира православного в строеньице, где я дверь, уходя, колом подпираю, чтоб от ветра не распахивалась! А ну как украдут лихие люди – на Беломорье их во все года немало было?!), и себе мороки не захотел, ушел, так сказать, от ответственности. Это ж, если б я, рукоположенный священнослужитель, такой крест принял, утаить-то от Церкви никак нельзя, что б там этот Иван про нее не думал. Ну и началось бы… суета сует, да всяческая суета… А я уж от этого за много лет отвык. Хотелось дожить свой век спокойно… Да вот не вышло! Грех на мне, мает меня, оттого и перед тобой нынче исповедуюсь…