Новиков, обычно очень сдержанный, рванулся к моей кровати, нагнулся — и мы дружески обнялись. Потом совершенно одновременно жадно спросили друг друга: «Ну, что? Как вы? Рассказывайте!» — и оба рассмеялись.
Рассказывать друг другу было что. Летом, пока я лежал в госпитале после первого ранения, 175-й полк, которым командовал Новиков, попал в окружение. В это время, как помнит читатель, Я. Г. Крейзер переформировал дивизию и назначил меня на должность командира 175-го полка, который я и принял, убежав из госпиталя в Теплом переулке. Так что фактически, пока Новиков вместе с оставшимися в живых красноармейцами и командирами пробивался из окружения, я командовал его полком.
В конце сентября, уже после второго моего ранения, нашу дивизию отвели для доукомплектования в район Можайска. Вырвавшийся из окружения Павел Вениаминович вновь приступил к командованию 175-м полком.
Новиков рассказал мне, как тяжело выходили они из окружения, и заключил:
— Ну, как говорится, все хорошо, что хорошо кончается. Но самое главное, что знамя полка вынесли. Бойцы знамя берегли, честное слово, больше своей жизни… А ты-то как?
Я рассказал о себе.
— А новости наши знаешь? — спросил подполковник. — Дивизии гвардейское звание присвоили. Теперь она называется Первая гвардейская Московская мотострелковая дивизия. Так-то! Прими поздравления. А заодно… — Новиков, лукаво поглядывая на меня, полез в карман, должно быть, нарочно долго копался в нем, наконец достал нагрудный гвардейский знак и протянул мне его:
— Держи! Поздравляю, гвардеец!
— Спасибо, обрадовал! — сказал я, разглядывая новенький знак.
— А это еще не все, — улыбнулся Павел Вениаминович. — У меня еще приятные новости: получи выписку из приказа о присвоении очередного воинского звания. Поздравляю, товарищ майор…
Мы просидели долго, вспоминая то одно, то другое событие, пережитое этим трудным летом…
15 октября меня предупредили, что назначена эвакуация группы раненых, в которую включили и меня. Эвакуация… Это означало движение на восток, а душа моя была на западе, в родной дивизии.
События следующих нескольких месяцев были лишены какого бы то ни было внешнего драматизма: я просто лечился в тылу. Затем три комиссии признали меня негодным к строевой службе. Это было крушением. Напрасно я убеждал себя, что в тридцать один год надо найти точку приложения сил в новом положении, что и в тылу можно бороться с врагом. Все мои чувства протестовали и не желали слушать голоса здравого смысла. Воображение рисовало боевые картины, создавало сложные ситуации на фронте, подсказывало блестящие решения, убеждало, что там, и только там, я буду на своем месте, при своем настоящем деле, к которому меня готовили в течение почти десятилетней службы в армии.