— Сомневаюсь, что она станет упоминать об этом. Ты же видишь, она оказалась более любезной, чем я думал. Между нами все кончено. Я заблуждался на ее счет.
Барбара злобно расхохоталась. Взглядом своих изумрудных глаз она словно пригвоздила его к креслу.
— А ты, оказывается, боишься и ее, и ее друзей! Вот почему ты ничего не хочешь предпринять относительно Адама. Ты просто боишься, как бы ее не обвинили в причастности к его смерти.
— Перестань, Барбара, — необычайно спокойно сказал Эдвард. — Пусть все останется на своих местах.
— Нет уж. Я не такая трусиха, как ты. Ты хочешь того же, что и я, просто у тебя слишком мягкий характер. Признавайся, что ты тоже хочешь убрать Адама со своего пути! Тогда все двери открылись бы перед нами. Подумай! У нас будет доступ в высшее общество, но не потому, что мы являемся опекунами Адама, а потому, что ты станешь единственным наследником семейства Панберти. Все состояние может перейти в твои руки.
Эдвард поднялся с кресла.
— Вижу, тебя нельзя ни уговорить, ни убедить в чем-либо. Ты все равно сделаешь то, что задумала.
— Что ты имеешь в виду? — насторожилась Барбара.
— Я думаю, что ты будешь руководствоваться только собственными соображениями, тебе абсолютно все равно, как к этому отнесусь я. Но будь крайне осторожна, если не хочешь всю оставшуюся жизнь прозябать в Ньюгейте. Если тебе, конечно, удастся избежать виселицы.
Итак, муж дал ей добро. У Барбары сжалось сердце. Она была права! Не важно, что Эдвард пытался возражать ей, ему также хотелось вычеркнуть из своей жизни Адама и девчонку.
— Я буду осторожной, — сказала Барбара. — Никто даже не узнает. Ты, безусловно, понимаешь, что, как только мальчика не станет, сразу исчезнет нужда в услугах мисс Винтер.
Эдвард утвердительно кивнул. Лицо жены выражало твердую решимость.
— Барбара, я не желаю больше возвращаться к этому вопросу. Никогда, — поставил он точку в неприятном разговоре.
Выйдя из комнаты и закрыв за собой дверь, Эдвард засунул дрожащие руки в глубокие карманы пиджака.
— Господи, прости меня, — прошептал он в пустоту коридора. — Что я наделал?
Март 1787 года
Ной Маклеллан удобно устроился на своем жестком сиденье, надвинул на глаза шляпу, вытянул ноги, едва не задев при этом грязными ковбойскими сапогами приходского священника.
Пассажиры экипажа приняли его либо за неотесанного колониста, либо за дурно воспитанного американца. Никто не отважился заговорить с ним в течение получаса, что они провели в его обществе, направляясь почтовой дорогой в Лондон.
Поведение Ноя на постоялом дворе еще раз подтвердило предвзятое мнение обо всех американцах. Он был угрюм и даже груб, не стеснялся в выражениях, разговаривая с владельцем постоялого двора и требуя к себе человеческого отношения.