Я знал, что «Флоридита» также отошла в собственность государства, но сегодня вечером бар работал. Я слышал, что в 50-х там установили кондиционеры, но либо мой информатор был введен в заблуждение, либо после революции охлаждение воздуха стало непозволительной роскошью, потому что все жалюзи были подняты, а двери открыты нараспашку – точь-в-точь, как в те времена, когда мы выпивали здесь с Хемингуэем.
Разумеется, я не стал входить туда. Я глубже надвинул свою «федору» и, проходя мимо бара, смотрел в другую сторону, лишь однажды заглянув внутрь, когда мое лицо оказалось в тени.
Любимый табурет Хемингуэя у дальнего левого края стойки рядом со стеной был свободен. Ничего странного. Нынешний хозяин бара – государство – распорядился, чтобы на нем никто не сидел. Над пустым табуретом, превращенным в мемориал, красовался бюст писателя – темный, бесформенный и аляповатый. Я слышал, что поклонники преподнесли его Хемингуэю, после того как он получил Нобелевскую премию за свою пошлую рыбацкую повесть. Бармен – не Константе Рибаилахия, мой знакомый «кантинеро», а более молодой мужчина средних лет – надраивал стойку напротив табурета, как будто в любую минуту ожидал возвращения писателя из морского похода.
Дойдя до узкой улочки О'Рили, я повернул назад к отелю.
– О господи, – прошептал я, смахивая пот из-под шляпной ленты. Того и гляди кубинцы сделают Хемингуэя кем-то вроде коммунистического святого. Я и раньше встречал такое в католических странах после успешных марксистских переворотов. Верующих изгоняли из храмов, но им по-прежнему были нужны эти чертовы «santos». Социалистические режимы повсеместно старались угодить им, возводя бюсты Маркса, расписывая стены гигантскими изображениями Фиделя и развешивая плакаты с портретами Че Гевары. Я улыбнулся, представив Хемингуэя в роли главного святого Гаваны, и торопливо пересек улицу, чтобы не попасть под колеса колонны русских военных машин.
– La tenia cogida la baja, – прошептал я, извлекая из памяти фразу на полузабытом гаванском сленге. Этот город, более чем все остальные, должен «знать свои слабые места», уметь угадывать подводные камни.
Тем вечером я вылетел из Гаваны, намного больше занятый размышлениями о возможных последствиях моего визита в замаскированный лагерь к югу от Ремедиоса, чем об обстоятельствах смерти Хемингуэя. Однако в последующие недели, месяцы и годы именно эти обстоятельства, именно эта смерть стали для меня навязчивой идеей.
В первых сообщениях «Америкэн Пресс» говорилось, что Хемингуэй чистил одну из своих винтовок, и та случайно выстрелила. Я сразу понял, что это чепуха. Хемингуэй ухаживал за своим оружием с юности и никогда не допустил бы такой оплошности. Чуть позже в выпусках новостей было подтверждено, что он вышиб себе мозги. Но каким образом? Я помнил, что единственный бой на кулаках между мной и писателем завязался из-за того, что он пытался продемонстрировать мне, как совершаются самоубийства. Он поставил приклад своего «манлихера» на циновку в гостиной, приложил дуло к губам, сказал: «В рот, Джо; небо – самое мягкое место черепа», – и нажал спусковой крючок большим пальцем ноги. Курок сухо щелкнул, Хемингуэй поднял лицо и улыбнулся, словно ожидая от меня одобрения.