Дорога на простор (Сафонов) - страница 35

В избе даже неукротимый Ноздря лишь зло сопел, а рта не раскрывал и опасался вытянуть лишний раз руку или ногу, словно впервые с тревогой заприметив, как они велики и неуклюжи у него.

Город раскидывался над лощиной. Тын был высок, стража караулила ворота, а людской гомон доносился даже из-за тына, и сияла маковка звонницы. Мужики хозяйским, крестьянским глазом приметили, что тесины тына свежи, срублены недавно, – одна к одной; казалось, город – со звонницей, с домами, с тысячей людей, – играючи, построила где-то на лужайке у себя исполинская рука, а потом разом перенесла и опустила сюда, на бугры, лощины и буераки; даже цепкие кусты не успели уцепиться за взрыхленную еще землю накатов.

Чья же рука? Ответ они знали: "царь велел!" И в первый раз за всю свою жизнь, – когда ушли, думалось, от всякого закона, – они почувствовали над собой могущество и власть этого царя. Яснее, чем в сонные годы Рубцовки, когда не они знали, а им, мужикам, зналось, что есть царь над боярством, и представлялся он им как бы в мужичьем обличии: был царь Василий, ныне царь Иван, будет царь Пахом. И ясней, чем в смутные дни Рубцовки, когда наскочили верховые, и ясней, чем тогда, когда гладко говорил князь о царском борении и о силах, которые напрягает Русь-народ. Неусыпный исполин, видели они теперь, стоял над Русью, и не было угла, куда бы не достали его руки и где ослабели бы они, и всюду, за движением этих огромных рук, ложились дороги, крепко, ровно вставали стены городов, сияющих маковками, и пути тысяч людей вдруг сливались в один путь.

Гулял Кольцо. Голова его оценена, и это подзадоривало его пропивать душу в кружале, посередь города, и красоваться на торгу, и угощать девок за пляску, и кричать конным стрельцам:

– На, поднесу тебе и кобыле, сам затомился, бурмакан аркан, и ее томишь!..

И среди городского люда блистал он в необычайном одеянии, волосы его выбивались из-под шапки, и не было человека, который не знал бы его. А перед ним расступались, шептали, кто с усмешкой, кто с боязнью, и все с завистью и восхищением: "Гуляет Кольцо!" И девушка, которую он отличал, потупляла, зардевшись, глаза. Один он не оставался – много народу приставало к нему и, видимо, заботливо следило, чтобы кто-нибудь при нем был, но он никого не звал и, случалось, обведя окружавших тяжелым взором, начинал яростно, бешено, с руганью гнать всех от себя.

Может быть, в самом деле он крестил у воеводы – причудливые, хитроумные пути соединяли Поле с украинными городками.

И не только пальцем не трогали здесь атамана, присужденного к смерти, но и те, кого он открыто связал с собой, как вот этих рубцовских, становились, выходит, тоже неприкосновенными, невидимыми до тех пор, пока оставались они в указанной им хижине. Как та хижина видела город, так и город, конечно, отлично видел ее в лощине, да только лукаво щурился… Однажды гость, не спросясь, рванул двери; тяжкий, вспухший, мутный ступил в избу Кольцо, горбясь, не здороваясь, шагнул к скамье. Клава очутилась возле него, и злое, обиженное и вместе робкое, собачье-преданное выражение поразило мужиков на ее лице. Она пригнула к себе большую мохнатую голову хмельного человека и стала перебирать, приглаживать, воркующе приговаривая, волосы его. Потом на полатях слышался ее сердитый, настойчивый, страстный шепот – она упрекала, и опять, баюкая, принималась ворковать, и счастливо смеялась. Отец возился с хомутами. Мать, прямая и сухая, выпячивала нижнюю губу.