Тут он сморщился и – как чихнет, – черная пыль из поганок полетела.
– Эй! – сипит. – Мертвым духом пахнет. Сведите-ка его в погреба да попытайте, откуда он такой взялся и какое-такое его царство Московское.
Чтой-то не пойму.
Потащили казака в кротовину у корня дуба. Стали под ногти загонять колючки – подноготную выпытывать. Крепится, только шепчет: "Небо лубяно и земля лубяна".
Да не вытерпел, крикнул и уронил камень.
Оглянулся – ночь, топь, и нет ничего. Пошарил – и клада нет.
Как и выбрался с того места! Пришел – одежонка в клочья. Только срам прикрыт. Отощал, одичал, как зверь лесной. А рука синяя, до плеча раздулась.
После – три дня вином душу отмачивал да похвалялся, будто сам атаман подносил. И я с ним пил, да что с него спросишь: мне б доведись до того старичка-сморчка, я б с ним не так поговорил!
Однажды красное без лучей выкатилось солнце в мглистом тумане. И странный красноватый отсвет лег на землю. Ермак поглядел на солнце. Резал мороз, туман был острым и сухим. Тусклый выпуклый шар висел высоко на небе. Широко шагая, Ермак вышел за тын, отломил ветку. Тягучая зелень открылась на волокнистом сломе.
Заметенный снегом, казался мертвым стан. Зычно, весело разнесся голос Ермака:
– Эй, заспались!..
А в эту самую пору стукнуло окошко терема в Чусовой. Максим Яковлевич Строганов выглянул, рукой придерживая кудрявые волосы, которые зашевелил ветер. Там не было тумана, искрился снег, но какая-то желтизна проступила в его сахарном блеске. Народ толпился у реки, оттуда доносился говор, звонкие окрики. И вдруг полнозвучно и протяжно ударил колокол, подхватили вперебой малые колокола, красный звон полился по всему сияющему миру.
Был воскресный день.
Максим Яковлевич глубоко вдохнул резкий, пахучий, радостный воздух, схватил шапку с собольей опушкой, накинул шубу. У паперти он раскрыл кошель, горстью черпнул денег.
– Лови, православные… ух! Нищие затянули стихиру.
– Пляши! – крикнул Максим.
Лихо, боком, играя бровями, раскинув шелковые кудри из-под заломленной шапки, подошел он к девке, залюбовавшейся на щедрого веселого синеглазого красавца, выхватил ее, закружил на умятом, отпотевшем снегу, сам запевая высоким чистым голосом:
Овсень! Таусень! все ворота красны,
Вереи все пестры, –
Ты взойди – погляди
К Филимону на двор!..
Ермак не торопился обратно к купцам. Место страшной зимовки, место, где многих закопали в землю, а все ж выдюжили, – то было первое не строгановское – его место. Его, Ермака, и его войска.
Да и вовсе ли зря миновалось грозное испытание?
Нечто переломилось в казачьем стане под сылвенскими снегами, долой отпало многое – занялось, укрепилось иное. Пришла буйная, хотя и покорная атаманскому слову вольница. А теперь, по весне, становилась она – войском. Ермак медлил на этом своем, казачьей кровью купленном, месте, устраивал свой первый, самый дальний русский городок на неведомой земле. И чтобы крепко стоял он, Ермак построил в нем часовенку и освятил ее 9 мая, на Николу Вешнего.