Он перечел письмо четыре раза. Потом, махнув рукой, ушел в контору. Но был сам не свой, ни на чем не мог сосредоточиться и думал только об этом письме. Было ли это для него таким ударом? С практической точки зрения — ничуть. И все-таки ему было больно. Всю свою жизнь он избегал общества адвокатов: был счастлив, когда вел семинар в университете, был счастлив, когда выступал на радио. Не то чтобы профессия адвоката была ему не по нраву; напротив, он любил своих подзащитных, старался понять мотивы их преступления и придать ему смысл; «я не адвокат, я поэт защиты!» — говаривал он в шутку; он осознанно был на стороне людей, оказавшихся вне закона, и считал себя (не без явного тщеславия) предателем, пятой колонной, партизаном человечности в мире нечеловеческих законов, комментируемых в пухлых книгах, которые брал в руки с отвращением пресыщенного знатока. Ему было важно общаться с людьми вне зала суда, со студентами, с литераторами, с журналистами, дабы сохранять сознание (а не только пустую иллюзию), что он принадлежит к их числу. Он тянулся к ним и сейчас страдал оттого, что письмо Медведя снова загоняет его в юридическую контору и в залы суда.
Но задело его еще и другое. Когда вчера Медведь назвал его «союзником своих могильщиков», он принял это разве что за элегантное оскорбление, лишенное конкретного смысла. Под словом «могильщики» он ничего не сумел вообразить себе. Он тогда еще ни* чего не знал о своих могильщиках. Но сегодня, когда он получил письмо от Медведя, ему вдруг стало ясно, что они существуют, что они уже засекли его и ждут.
Он вдруг понял, что люди видят его иначе, чем он сам себя видит, иным, чем он представлял себя в их глазах. Из всех сотрудников радиостанции он единственный, кто должен был уйти, хотя (в этом он не сомневался) Медведь защищал его как мог. Чем он раздражал этих деятелей от рекламы? Впрочем, он был бы наивен, думая, что только они сочли его нежелательным. Нежелательным, вероятно, признали его и другие. Что-то наверняка произошло с его образом, хотя сам-то он этого не осознавал. Что-то произошло, а он и не знает что и никогда того не узнает. Уж так повелось, и это касается всех: мы никогда не узнаем, почему и чем мы раздражаем людей, чем мы милы им и чем смешны; наш собственный образ остается для нас величайшей тайной.
Поль понял, что в этот день он не сможет ни о чем другом думать, и потому, подняв трубку, пригласил Бернара пообедать с ним в ресторане.
Они уселись друг против друга, и Поль горел желанием рассказать о письме, которое получил от Медведя, но, будучи человеком воспитанным, сперва сказал: