Очнувшись в последний раз в каземате Уфимского магистрата, Салават в темноте нашарил возле себя кувшин с холодной водой и приник к нему пересохшим, запёкшимся ртом.
Память о последнем месте казни медленно возвращалась к нему, медленно доходило до, сознания, что эти нечеловеческие муки окончились, и, когда пройдут ещё две недели, его уже больше не повезут под кнуты на новое место.
Мысль была ещё вялой и сонной. У измученного страданиями юноши не было никаких желаний, все чувства притуплены. Сознание, что его били кнутом в последний раз, не вызвало ни облегчения, ни радости. Если бы оказалось, что он ошибся, что предстоит ещё раз или даже два, три раза стоять у столба под кнутом, это не вызвало бы в Салавате страха перед новыми мучениями, не заставило бы сейчас забиться быстрее ленивое, едва бьющееся сердце…
Он хотел бы сейчас лишь согреться. Холод каменного тёмного подземелья мучил его больше, чем ощущение боли в изъязвлённой и изрубцованной спине…
Вялая, едва живая мысль то гасла, то едва брезжила вновь… Салават вдруг вспомнил, что после кнута в Ельдяке ему должны были вырезать ноздри и калёным железом поставить клейма на лоб и щеки… В равнодушной безнадёжности, охватившей его, он не думал уже о том, что рваные ноздри и клейма обезобразили его облик, мысль о том, что теперь, с клеймами и вырванными ноздрями, нельзя никуда скрыться, мелькнула уже, как привычная, не взбудоражив его сознания. Он вспомнил, что теперь предстоит путь на каторгу — далёкий путь в какую-то крепость с чуждым, не запомнившимся названием. Хлопуша рассказывал Салавату о том, что такое каторга. Он представил себе и рудники, и соляные копи, и каменоломни…
Все это сейчас его не страшило…
Салават страдал больше всего от холода. Он подумал о том, что должны принести горячую воду, горячую пищу, а может быть, как бывало не раз, Наташа пришлёт тихонько с солдатом горячего молока… Вот сейчас хорошо бы и водки…
Салават внезапно чихнул. Боль сотрясла искалеченное рубцами тело и вызвала слабый стон из груди Салавата. Он привычным движением очистил нос и вдруг ощутил, что нос его цел. Ноздри не вырваны… Пальцы его задрожали. Не веря себе, он ощупывал собственное лицо, лоб, мял и щипал себя за нос и за щеки, чтобы проверить, есть ли раны. Он не нашёл их, и от сознания, что он ещё не клеймённый, его охватила внезапная дрожь лихорадки…
Он вдруг услышал, что за окном каземата шумит осенний ветер с дождём, почувствовал влажность соломенной подстилки, на которой лежал, вспомнил знакомые лица согнанных к месту последний казни башкир и русских, чей-то бодрящий голос, который несколько раз повторял в толпе: «Пока живы друзья, они не забудут друга».