14. Не была ли эта зима небывало холодной?
15. Сколько времени я прожил без исповеди и без причастия?
16. Как звали великомученика, который, находясь в темнице, закованный в цепи, покрытый ранами и паразитами, неспособный двигаться, освятил дары на собственном животе и дал себе отпущение грехов?
17. Чем бы мне заняться до прихода смерти? Неужели нет возможности приблизить его, не впадая в грех?
Но прежде чем устремить своё так называемое тело через эти пустоши, покрытые снегом, а в оттепель – слякотью, я хочу сказать, что часто думал о своих пчёлах, чаще, чем о курах, а видит Бог, о курах я думал часто. И думал я, главным образом, об их танце, ибо пчёлы мои танцевали, нет, не так, как танцуют люди, чтобы развлечься, но совсем по-другому. Мне казалось, что из всего человечества я один это знаю. Я исследовал это явление досконально. Лучше всего было наблюдать, как танцуют пчёлы, возвращающиеся в улей и обременённые, более или менее, нектаром, их танец очень разнообразен по фигурам и по ритму. В конце концов, я истолковал танец как систему сигналов, посредством которых прилетающие пчёлы, удовлетворённые или разочарованные своей добычей, сообщают вылетающим пчёлам, в каком направлении надо лететь, а в каком не надо. Но и вылетающие пчёлы танцевали и своим танцем, несомненно, говорили: Всё понятно, или: Не стоит беспокоиться. Вдали же от улья, в разгар работы пчёлы не танцевали. Здесь их лозунгом, вероятно, было: Каждый за себя, – если допустить, что пчёлы способны на подобные взгляды. Танец состоял, главным образом, из очень сложных фигур, вычерчиваемых в полёте; я рассортировал их по классам, каждый со своим предполагаемым смыслом. Оставалось ещё жужжание, настолько меняющееся по тону вблизи улья, что вряд ли эта перемена могла быть случайной. Сначала я предположил, что каждая фигура танца подчёркивается посредством свойственного ей жужжания. Но вынужден был отказаться от этой гипотезы. Ибо заметил, что одну и ту же фигуру (по крайней мере, то, что я называл одной и той же фигурой) сопровождало самое разнообразное жужжание. И тогда я сказал: Цель жужжания – не подчеркнуть танец, а наоборот, видоизменить его. А именно, одна и та же фигура меняет свой смысл в зависимости от жужжания, её сопровождающего. Я собрал и классифицировал огромное количество наблюдений на эту тему, и не безрезультатно. Однако следовало учитывать не только фигуру танца и жужжание, но и высоту, на которой та или иная фигура исполнялась. Я пришёл к убеждению, что одна и та же фигура, сопровождаемая одним и тем же жужжанием, на высоте четырёх метрах от земли означает вовсе не то, что на высоте двух метрах. Ибо пчёлы танцевали не на любой высоте, не где попало, напротив, имелось три-четыре уровня, всегда одни и те же, на которых они и исполняли свой танец. Если бы я поведал вам, какие это уровни и каковы между ними соотношения, ибо я тщательно их измерил, вы бы мне не поверили. А сейчас далеко не тот момент, чтобы вызывать к себе недоверие. Меня бы обвинили в том, что я работаю на публику. Несмотря на все усилия, которые я приложил к решению этих вопросов, я был потрясён непомерной сложностью пчелиного танца, наверняка включающего в себя и другие компоненты, о которых я даже не подозреваю. И я произнёс с восторгом: Вот то, что можно изучать всю свою жизнь, так ничего в этом и не поняв. На протяжении моего возвращения, когда я мечтал о крохотной радости, размышления о пчёлах и их танце утешали меня более всего. Ибо я, как и прежде, мечтал о крохотной радости, хотя бы изредка! В конце концов, я охотно согласился, что пчелиный танец ничуть не лучше танцев народов Запада, фривольных и бессмысленных. Но для меня, сидящего возле залитых солнцем ульев, созерцание танца пчёл навсегда останется благородным и разумным занятием, которое не в силах опорочить размышления такого человека, как я. Я никогда не буду судить пчёл слишком строго, как судил Господа, которому меня научили приписывать мои собственные чувства, страхи, желания и даже тело.