Когда я приближался к ограде сада, волнение мое усилилось. Сегодня никто не прятался в тени. Я шел домой. Подойдя ближе, я, как и накануне вечером, услышал звуки рояля. Это был "Прелюд" Шопена. Звуки то взлетали вверх, то низвергались вниз с почти дикой насыщенностью и силой. Казалось, они ведут спор, страстный, яростный, который не потерпит постороннего вмешательства и все снесет на своем пути; но вот он стих, и звучание инструмента стало вкрадчивым, умоляющим. Нет, эта музыка не для того, кто лежит на одре болезни. Но ведь ректор в Риме, миль за сто пятьдесят отсюда.
Я толкнул садовую калитку и вошел. Здесь ничто не изменилось. Как и прежде, на небольшом огороженном пространстве росло одинокое дерево, но трава была подстрижена более аккуратно, чем в наше время. По выложенной плитами дорожке я подошел к двери и позвонил. Музыка смолкла. Неожиданно на меня напал панический страх, и я едва не убежал, как мальчишка, бросив книги перед дверью. Как сотни, тысячи раз до того, я услышал звук спускавшихся по лестнице шагов. Дверь отворилась.
– Синьора Бутали?
– Да.
– Прошу прощения за беспокойство, синьора. Я принес книги из дворцовой библиотеки, которые вы просили.
В герцогском дворце, в комнате для аудиенций висит картина под официальным названием "Портрет знатной дамы", хотя отец называл изображенную на ней женщину "Молчуньей". Лицо серьезное, сосредоточенное, темные глаза смотрят на художника с полным безразличием, некоторые даже говорят – с осуждением. Альдо видел в ней совсем другое. Помню, как он спорил с отцом, убеждая его, что в Молчунье таится скрытый огонь, сжатые губы маскируют пристальное внимание и наблюдательность. Синьора Бутали вполне могла бы позировать для этого портрета. Ее красота принадлежала шестнадцатому веку – не нашему.
– Это я с вами говорила по телефону? – спросила она и, словно заранее зная ответ, добавила:
– С вашей стороны очень любезно, что вы так быстро пришли.
Она протянула руку за книгами, но я смотрел мимо нее… в глубь холла.
Прежними были только стены. Стулья незнакомой формы и высокое зеркало изменили перспективу. У моего отца была слабость всюду развешивать репродукции любимых картин из дворца, уже тогда это казалось старомодным, но зато благодаря ей мы хорошо их запомнили. Теперь в холле висела только одна картина, да и то современная, в застекленной раме: листок с нотами и рядом с ним фрукты больше, чем в натуральную величину. Стена вдоль лестницы на второй этаж, белая при нас, теперь была сизо-серого цвета. Все это я увидел и осознал за считанные мгновения, и меня охватило безрассудное негодование на то, что кто-то посмел войти в наш дом, испортить его и, приноравливая к своим вкусам, потревожить многолетние привычки, впитанные самими стенами.