Зарево росло, растекалось над предместьем, словно предутренний ветер раздувал пожары. Автоматная стрельба стала гуще — «шмайссеры». И у партизан и, понятно, у гитлеровцев. И гранаты гуще рвутся — гитлеровцы огрызаются активнее. А вот здесь уж точно гитлеровцы: рвутся мины. В уличном бою минометы? Что это даст? Когда-нибудь и в отряде будут свои минометы. И даже пушки. Среди партизан есть бывшие минометчики и артиллеристы, технику отобьем у врага. Как здорово было бы лупцануть по казармам из орудия!
Ко рву принесли первых раненых. Пока санитары отдыхали, Скворцов, наклоняясь над носилками, расспрашивал раненых о самочувствии и, конечно, о бое. Отвечали по-разному: самочувствие плохое, осколок, видать, раздробил кость; или — так, царапнуло пулей, крови, верно, много потерял, но до победы заживет; немец очухался, теснит, из крупнокалиберных пулеметов чешет, от мин спасу нет; или — уложили гадов порядочно, мечутся, как крысы, надо бить, пока они не очухались. Были и такие, что не могли ответить: стонут в беспамятстве или лежат, вытянувшись, как мертвые, по заострившимся бледным лицам перебегают блики огня.
Мины начали падать неподалеку от водонапорной башни. Скворцов распорядился нести раненых к лесу, к подводам. Хромая и морщась, приковылял Эдуард Новожилов, задымленный, заляпанный глиною, с разорванной брючиной. Скворцов спросил:
— Задело?
— Ерунда, — сказал Новожилов. — Перевязался индпакетом, и ваших нет.
— Обстановка? — спросил Скворцов.
— Я шел с первой ротой. Атаковали левую с краю казарму. Подожгли. Фрицы выскакивали — секли их из станкача, из автоматов. Окна забросали гранатами. Потом уже нас атаковали, с правого фланга — взвод охраны, с тяжелым пулеметом. Во время огневого боя гранатометчики подорвали два паровоза, стрелки, водокачку…
— Контратаку отбили?
— Отбили, товарищ командир! Подпустили поближе, взяли в клещи — и косоприцельным и гранатами… И ваших нет! Тут меня зацепило…
— Наши потери?
— Трудно сказать. Но есть и убитые.
— Их выносят?
— Согласно вашему приказу.
— Останешься за меня… Я поведу резерв.
— Есть, товарищ командир!
Они напрягали голоса, потому что бой, как и зарево, растекался вширь и доходил уже до башни. Ухали разрывы, посвистывали пули, — трассирующие очереди перекрещивались. Прибежал связной, мальчишка лет шестнадцати в шапке-ушанке и брезентовых сапожках: третья рота окружена, нужна помощь. Скворцов выслушал связного, поправил ремень автомата, скомандовал:
— Резервная группа-а! К бою! За мной!
Перед ним колыхалась шапка-ушанка с детскими, бантиком, тесемками на затылке — мальчишка-связной, у которого на ногах брезентовые, не по сезону, сапожки. У Скворцова не по сезону фуражка, холод простреливает ее насквозь, студит голову и подбородок, под которым пропущен ремешок, чтобы не слетела при беге, — холод что, пуля б не прострелила. Связной шагал ходко, но Скворцов наступал ему на пятки. Автомат колотил о грудь, указательный палец — на спусковом крючке: нажми, и очередь, фашисту не поздоровится, а ты дальше, вперед, в гущу схватки, автомат не подкачает, хотя он и немецкий. Связной и Скворцов — за ними цепочкой и остальные — дошли до полусгоревшей будки стрелочника, до расщепленного шлагбаума и, пригибаясь, побежали вдоль стены пакгауза. Стена вроде бы должна была их прикрывать, но откуда-то сверху, возможно, с какой-то крыши, безостановочными очередями поливал немецкий пулемет, пули щелкали о пакгауз, вот и приходилось пригибаться. Держались кучно, натыкаясь друг на друга, опасались отколоться, потеряться в ночи, в бою, в суматохе. Но такая скученность опасна: угодит мина — всех накроет, вот тебе и миномет в уличном бою. От пакгауза перебежали к длинному дощатому сараю, чадно дымившему, от сарая — к двухэтажному каменному дому начальника станции. Не доходя до его угла, связной сказал: