Прощание (Смирнов) - страница 212

Это были незабываемые вечера. Мать или вязала, или садилась за пианино, музицировала, сестра пела на таких высоких нотах, что я шутил: «У меня от твоего пения заныл зуб». Братья играли в шахматы, отец дрыгал ногой, спрашивая мать: «Помнишь?» и она дрыгала ножкой: «Это было бессмертно!» — вспоминали каких-то звезд венской оперетты образца двадцатого года, потом за чаем начинались разговоры о политике. То, что говорил отец, чему поддакивала мать, мы, дети, понимали и принимали: авторитет родителей был высок и непререкаем, перед нами была вся их честная и чистая жизнь, чуждая лжи и угодничества. Мы ценили своих родителей, они ценили нас, потому что в Германии после тридцать третьего, после прихода Гитлера к власти, не было исключительным событием, когда дети доносили на родителей в гестапо, отрекались от них, сидевших в концентрационных лагерях, бывало же: отцу-коммунисту отрубали голову, а сын был активистом в национал-социалистской партии, мать в концлагере, а дочь — в гитлерюгенде.

Мой отец и мать избегали партий: состоя в партии, надо было действовать заодно со всеми, а они хотели действовать лишь по собственному усмотрению. Потом Гитлер запретил все партии, кроме национал-социалистской, коммунистов и социал-демократов он попросту загнал в тюрьмы и концлагеря, наиболее строптивым рубил головы. А у родителей была и осталась внутренняя свобода, которой они дорожили превыше всего на свете. Это означало приблизительно следующее: я волен в своих мыслях, я волен даже в словах в кругу своей семьи, разве этого мало? Внешней свободы, конечно, быть не могло. Да и кому она нужна в Германии Адольфа Гитлера, фюрера, рейхсканцлера, отца нации, любимого героя немецкой молодежи? Свобода не нужна, это интеллигентские бредни, вредная выдумка, нужен Адольф Гитлер, который железной рукой наводит порядок в стране, ведет тысячелетнюю империю к расцвету, богатству, мировому владычеству.

Отсюда, издалека, из моего нынешнего фантастического существования в партизанском лесу, я отчетливо вижу прошлое. Не в тумане, не в дымке, а словно подсвеченное какими-то прожекторами, ну вроде тех, что стоят на передовых позициях или на аэродромах. Мое прошлое будто имеет сплошной цвет — коричневый, как форма штурмовиков, и на этом коричневом — паучками — свастика, свастика, свастика. За мою душу боролись государство и семья, боролся за свою душу и я сам, возможно, не совсем понимая, что борюсь. Дома внушали одно, вне дома — другое. В школе я, переросток, не состоял в юнгфольке, но мои младшие братья с этого начали. В гимназии я не пожелал вступить в гитлерюгенд, куда записался весь класс. В провонявшем хлоркой отхожем месте меня избили, и я записался в гитлерюгенд: внутренняя свобода осталась при мне, но двух передних зубов я недосчитался и шепелявил под издевательский смех класса, пока не вставил искусственные зубы. С тех пор не выношу запаха хлорки, хотя как медику он мне привычен. С тех пор я уяснил и такое: будь человеком с двойным дном, в противном случае пропадешь. Будь одним для себя и родных и другим — для других. Вот почему даже женщины типа Гертруды, с которыми я бывал близок, никогда не заглядывали да и не могли заглянуть ко мне в душу, увидеть заветное второе дно. Демонстрировать его опасно, я бы сказал, смертельно опасно: в концлагерь меня не тянуло. Планы были иные, далеко идущие: сдать на аттестат зрелости и сразу же поступить в высшее учебное заведение, медики отбывают половинный срок военной службы, таким образом, через шесть лет после окончания гимназий я свободно практикующий врач! И непременно хирург! Что может быть благороднее и гуманнее этой профессии, утоляющей страдания людей, возвращающей им здоровье?