— С вашего позволения я позову Герхарда. Он большой специалист по этой части.
Что-то приказал по-немецки, отрывисто и резко, часовому в дверях; тот щелкнул каблуками, вышел и минутой позже появился в сопровождении приземистого, рябого, жующего какую-то жвачку парня, руки — до колен, в каждой по чемоданчику; одет в бриджи и сапоги, поверх майки — фартук, как у мастерового.
— Приступайте, Герхард, — сказал гестаповец.
Не переставая жевать, как корова, и с коровьим же бездумным взглядом Герхард раскрыл чемоданчики: металлические прутья, щипцы, ножи, пилы, иглы. Лобода подумал: «Специалист, мастер, это его инструмент». И почувствовал: изранен, избит и все-таки еще здоров и силен, а вот после того, что проделает с ним Герхард, будет искалечен.
— Будешь говорить?
Он не отвечал. Его истязали. Подушка, простыня, одеяло намокли кровью. Он терял сознание, его обрызгивали водой из графина. И снова Герхард брался за прут, финку, щипцы, толстую иглу. Приходя в сознание, Лобода думал: «Вытерпеть бы. Скорей бы кончали, освободился б от мучительства. А как жалко, что со мной умрут добытые данные…»
— Будешь говорить? Герхард! Поласкай!
Тело было и его и не его, и боль была его и не его; он будто бы через раз ощущал, как его все еще живую плоть рвут щипцы, полосует прут, протыкает игла. И когда боль пронзала электрическим током, тело молило разум: сжалься надо мной, прекрати это убивание, сознайся, что тебе стоит? Лободе стало страшно, и, чтобы подавить страх, он вдруг засмеялся, и чем страшней ему и больней было, тем громче он смеялся, всхлипывая и булькая кровью. И гестаповский офицер и следователь криминальной полиции почувствовали себя не в своей тарелке, и лишь Герхард как ни в чем не бывало продолжал делать то, что полагалось ему по службе, единственной мыслью его было: не рехнулся ли этот русский, под пытками такое бывало.
Где день и где ночь, где явь и где беспамятье, не определить: горячечная нескончаемая череда допросов и пыток, боли и страха, рождавшего бесстрашный смех. Когда допросов и пыток не было, боль оставалась, почти что неизменная, прочно поселилась под сердцем. Когда допросов и пыток не было, страха не оставалось, и не надо было бесстрашно смеяться и можно было думать обо всем. Он погибнет, но останется Лида, и, может быть, останется его сын или дочь: Лидуша говорила, что ей кажется, она забеременела. Она тогда огорчалась — не ко времени это, как и где рожать-то, а он был растерян: действительно, это чертовски все осложнит, — но вот теперь, перед смертью, благодарит судьбу, если жена его беременна. Он погибнет., но останутся партизаны, они не оставят Лиду в беде. Останется лейтенант Скворцов, бывший начальник пограничной заставы, это что-то значит! Конечно, в отряде много кустарщины, но ведь они зачинатели партизанского движения, с нуля начинали. Худо ли, бедно ли, но воюют, отвлекают на себя немецкие части, которые были бы на фронте. Жалко хлопцев-разведчиков, что взял с собой в злополучную поездку. Дюже жалко и хозяев, старика со старухой: каково им, что с ними сотворят? И повиниться перед ними не сможет… Мечтал после войны поехать с Лидкой в Краснодар, к старикам, в беленую мазанку на Дубинке, — не состоится. Где-то он допустил промашку, ошибся, кто-то его выдал. Может, он размяк, размагнитился от любви? Теперь поздно толковать об этом, теперь нужно умереть достойно. Он верит, что и Будыкин умер достойно. Да, сейчас отчего-то думается: и Аполлинарий погиб, в бою погиб. Наверное, он не во всем был справедлив к Будыкину. А кто все-таки продал его, Павлика Лободу?