Василь верил и не верил, сквозь слезы бормотал невнятное. Скворцов сказал:
— Мы с тобой еще поживем вместе! Пограничники, партизаны не треплются: пообещал — выполни. Так же, Константин Иваныч?
— Точно!
— Ну вот, Василек… Давай ешь, картошка совсем остыла…
Тягостные это были часы. Жевали картошку, пили чай вприглядку, мыли посуду. Скворцов сортировал свои вещички, собирал и раскладывал их в ранце, чтоб захватить необходимое, разместить компактно. И понимал, как и другие: завтра в это время его уже не будет здесь. Емельянов и Стецько хмурились, отмалчивались, Василек не отходил от Скворцова. Что ж, он заменял мальцу и матку и батьку, как умел. Будто их можно заменить… Теперь вот распрощаются… На дно уложил пограничную форму — гимнастерку с петлицами, зеленую фуражку. Перед этим пристально разглядывал их — изорванную, излохмаченную, в бурых пятнах гимнастерку и фуражку со сломанным, истрескавшимся лакированным козырьком — зеленый суконный верх тоже с бурым растекшимся пятном: кровь. Однажды он так же рассматривал свою форму — осенью, и ему казалось: октябрь коснулся и его фуражки, зеленое побурело.
* * *
Ночью Скворцов подходил к Василю, укрывал его, разметавшегося словно бы от жара. Прикасался губами ко лбу, температуры не было, а Скворцов обеспокоенно думал, не захворал ли малец, этого еще не хватало. И думал: завтра к спящему Василю не подойдет. Емельянов не оставит мальца на произвол судьбы, но Скворцова уже не будет. Мучила жажда, выдувал ковш за ковшом, будто печет что-то внутри. То клонило в сон, то сна не было. Завидовал похрапывающим Емельянову и Стецько, недурно всхрапывала и хозяюшка. Садился у оконца: подсиненный ночью снежный покров, в стекло тычутся снежинки. Угадывалась ровность поля, бугорков нету. И голосов не слыхать — ни Иры, ни Жени, ни Клары, ни Белянкина с Брегвадзе, ни Лободы с Иваном Федосеевичем, ни Пантелеева с Курбановым, ни Тышкевичей, ни Лиды, — ничьих голосов не слыхать. К себе не зовут. Завещают жить. А как жить? И разве Лида тоже мертвая? Может, еще живая. А майор Лубченков, медлительный, стриженный полубоксом, сутуловатый — почки болели, присказка, кажется, была: «Такие грибы-ягоды»? Уже не живой. Мог ли Скворцов, мог ли сам Лубченков предположить тогда, в мае сорок первого, что с ними станется после июня? Лубченков в войну ушел из штаба округа, стал комендантом. Облили бензином, сожгли. Человек-костер. В огне этого костра сгорело все, и докладные о Скворцове сгорели. Хотя бумажки те где-то продолжали шуршать, помеченные входящим и исходящим. Такие грибы-ягоды…