Скворцов повернулся на спину и лежал так, сторожа шаги. Лободы и глядя в небо. Шагов не слышалось, а небо над лесом голубело васильково, безмятежно, мирно. В кустах цвиркала птаха, те кусты — бузина. Припомнилось, как во сне: бузина росла за садами, на окраинах Краснодара, и в ней прятались пацаны, игравшие в войну. «Казаки-разбойники», «красные и белые», деревянные винтовки, револьверы, шашки. Игорек Скворцов — непременный заводила этих игр. И вот, через сколько лет, доигрался. Думал ли, гадал, что будет валяться, раздавленный войной? Врешь, не раздавлен! Война. Доподлинная. Так, помнится, назвал ее политрук Белянкин. Скворцов вспомнил его и других пограничников, погибших двое суток назад. Двое суток, а кажется: погибли они много лет назад, и косточки их истлели.
Живых — двое: он и Лобода. Павло, где ты? Скворцов снова покричал, и снова никто не откликнулся. Не узнавая своего голоса, пугаясь этого и пугаясь, что силы совсем покидают, он подумал: «Что, если Павло заблудился? Как он найдет меня?» И, еще больше пугаясь, подумал: «Что, если Павло кинул меня? Решил податься один?» Испуг был смешан со стыдом. Во-первых, как пограничник может заблудиться? Во-вторых, и это главное, как может пограничник бросить в беде своего товарища, своего командира? Выбрось гнусные мысли! Как они вообще могли возникнуть?
Солнца не было видно, но лучи его, процеженные ветвями, ломились сверху, поднимая навстречу себе испарения. От них дышалось затрудненно, а еще оттого, что изранен. Правда, очень жарко, очень душно. Как перед грозой. Но на небе ни облачка. Скворцов пролежал час-полтора, то впадая в забытье, то пробуждаясь, как вдруг услышал конский храп и ржание. Оттуда, где просека. И скрип колес, мужские голоса. Скворцов сжался, ощущая полнейшую свою беспомощность. Кто они? Враги? Друзья?
* * *
Это решение я принял не сразу. Оно бродило во мне, вызревало. Как по кругу, мысли вертелись вокруг одной точки: надо решать, надо идти. Потому как лежать будем оба — что проку? Околеем — вот и весь конец. Меня это не устраивает. Культурно выражаясь — к бисовой матери все это. Духом я не падал, потому — верил в удачу. Верил, что теперь уж не должны пропасть. Но для этого надо шевелиться. Отсиживаться в глушняке — бесполезно, это ничего не даст. Шевелись, Павло Терентьевич! Пускай лейтенант полежит, а я разведаю, чего там на просеке и окрест. Может, чего и наклюнется. Хотел предупредить лейтенанта, потормошил даже, он не проснулся. Нарвал ему маленько земляники, запомнил место — и зашкандыбал на просеку. Шагов через триста увидал на песке следы подводы. Они шли по просеке с востока, навстречу мне, и сворачивали влево — наезженная в подорожнике колея, конские яблоки, коровьи блины. Догадался: съезд к хутору либо к лесной сторожке. Пошкандыбал по колее, и она вывела к лесникову домику. Понаблюдал: двор пустынный, на цепи собака. Унюхала меня, лает, гремит цепью. На крыльцо выходит цивильный мужчина, пожилой, в украинской сорочке, за ним — женщина, тоже немолодая. Мужчина говорит: