Первые радости (Федин) - страница 90

— Наша вина.

— Нет. Почитай его «Кодексы». Когда он пишет о своём «Потопе», его язык содрогает человека. Он говорит: пусть будет виден тёмный воздух. Это — бог дней творения: да будет свет. А чертежи его машин — почтённая реликвия, не больше.

— Ты хотел бы летать? — перебил Цветухин.

— Я все время летаю.

— Но ты даже не видел аэроплана в полёте.

— Видел. Над гипподромом поднялся сверчок, сделал круг над крышами и сел на телеграфные провода. Авиатор свихнул челюсть.

— Птенец сначала выпадает из гнёзда, Александр!

— Понимаю. Птенец станет птицей. Но я всегда буду летать лучше. Я сижу, ем рака и вижу, как твоя птичка размокла в воде, как она повисла склизлой ошметкой на весле, которое вскинул лодочник. Разиня рот, лодочник глядит на берег. Я вижу берег. Он пузырится горбами товаров, в траншеях между ними ползают людишки. Вон двое остановились возле кучи воблы, откинули угол парусины, выбрали рыбину покрупнее, колотят её об ящик, оторвали голову, чистят. Слышишь, как потрескивает шкурка, которую сдирают со спины? Видишь, как выпрыскивает из шкурки серебряная чешуя? А у меня перед носом все тот же рак.

— Ты не боишься сесть на телеграфные провода? — спросил Цветухин.

— Очень может быть — даже мордой в лужу. Но такие полёты — моя профессия, другой я не хочу.

Цветухин замолчал. Ему по-прежнему мерещилась бумажная моделька, он следил за её полётом мыслью, глаза же словно повторяли путь, на который толкнул его Пастухов: сквозь жёлтую мглу ему виднелся берег в холмах и буераках товаров, затянутых парусиной.

В это время начиналась смена крючников — одна артель уходила с погрузки, другая готовилась её заступить и подкреплялась перед работой приварком. На земле, между сваями, подпиравшими огромный пакгауз, откуда недавно ушла весенняя вода, сидели на коленях в кружок грузчики, черпая из котла похлёбку. Их батя, Тихон Парабукин, был без рубахи, его большое тело с крестом золотистых волос между сосков светилось в полумраке. Он в очередь с товарищами запускал ложку в котёл и аккуратно нёс её ко рту, подставляя ломоть хлеба, чтобы не капать.

Ближе к свету, прислонившись к бревну и раскинув на земле босые ноги, Аночка пришивала к отцовской рубахе пуговицы. Ольга Ивановна прислала дочь на берег, с пирогом, с иголкой и навощёнными нитками, потому что сама она сердилась на мужа: Тихон пил горькую подряд неделю, шатался по берегу, а если забредал в ночлежку, то буянил, бил себя под сердце, кричал — не буди во мне зверя! — и хватался за бутылку, торчавшую из кармана. Она один раз отыскала его в трактире, другой — нашла под заброшенной днищем вверх косоушкой. Он весь оборвался, пропил заплечье, а когда опять стал на работу, засовестился явиться к Ольге Ивановне на глаза и велел ночлежникам передать Аночке, что ему нужно починиться. Аночка накормила отца любимым пирогом с ливерочком и села за шитьё. Пуговицы пришивала она на совесть, по-мужски, как учил отец, — не затягивая нитку, а делая под пуговицей обмотку в виде ножки; заплаты клала, припуская излишек на дырку. Лицо её было при этом деловым, как у всех женщин, которые обшивали на берегу крючников.