Аптекарь (Орлов) - страница 293

– Где Васька Пугач с ребятами? – переспросил Шубников.

– Да вон они! – выдохнул Голушкин и показал на скульптурную группу, украсившую Парфенон. – Сами хороши! Полезли куда не надо. Пытались вырваться, но мороз уже взял их.

– А где еще трое?

– Где-то в других дворцах.

– Надо их изъять и разморозить.

– Поздно, – сказал Голушкин.

– Что значит поздно?

– А то значит, что приемная комиссия все осмотрела, ощупала, приняла и подписала. Скульптура над Парфеноном одобрена, акт на руках у Ладошина.

– Какая приемная комиссия?

– Из Управления культуры. И еще откуда-то.

Приемная комиссия, которую никто не приглашал, явилась сама, пришла в восторг, намаявшегося художественного руководителя великодушно не стала будить и удалилась.

– Они пили что-нибудь? – мрачно спросил Шубников.

– Кто?

– Васька Пугач с работниками.

– Мадеру! – безнадежно махнул рукой Голушкин. – Мадера, видите ли, им понравилась.

Это известие не принесло Шубникову радости. Если бы он узнал, что Васька с приятелями для способствования работы употребили хотя бы антифриз, он бы несколько успокоился. А то ведь ледовые зодчие увлеклись мадерой, какая хороша для людей в белых панамах на ялтинской набережной. Шубников рассердился и пригрозил кулаком центральной фигуре самозваной скульптурной группы. Сами виноваты, негодяи! Тотчас Шубников вспомнил средневековые легенды, по которым выходило, что для крепости, благолепия и удачливой судьбы зданий в их камнях полагалось замуровывать живьем пленников или городских красавиц. Пусть Васька Пугач хоть чему-нибудь послужит. А ледяные горы и дворцы в солнечных лучах, в нежной юной зелени стояли прекрасные. Массовое гулянье проводить вблизи них было не стыдно. Шубникову уже не терпелось начинать представление…

Я попал на гулянье, когда там уже все гудело и бурлило. Настроение у меня было скверное. Накануне я узнал, что Михаила Никифоровича телефонным звонком, а потом и телеграммой вызвали в Ленинград. Случилось несчастье. На ходу, на бегу, в гостях у среднего сына умерла мать Михаила Никифоровича. Я пошел к нему, застал в сборах. Спросил, какая нужна помощь. «Какая уж тут помощь, – сказал Михаил Никифорович. – От смерти нет в саду трав». Уход матери ошеломил его. Никаких предчувствий не предшествовало этому, никаких знаков судьба ему не подала. Мать жила семьдесят пять лет работницей на земле, считала себя здоровой и крепкой или старалась выглядеть такой для людей, в города к детям и внукам не переезжала. И вот в Ленинграде произошел у нее разрыв аорты. Теперь Михаил Никифорович казнил себя, будто бы он был виноват, что матери не стало. Но я знал, что его никак нельзя было отнести к черствым и бессовестным сыновьям. Кроме меня в его квартире были и другие люди, кто-то заметил, видимо в утешение Михаилу Никифоровичу, что смерть его матери в одночасье – счастливая и такую смерть можно пожелать. «Счастливых смертей не бывает», – тихо сказал Михаил Никифорович. Я вызвался проводить его на вокзал, но Михаил Никифорович ушел из дому один. Может быть, ему хотелось, чтобы к вагону провожатым явился (или скорее явилась) некто, видеть кого сейчас возле Михаила Никифоровича было бы нам странно. Может быть…