– Печь-то застудила, слышь, Павла? Чего на лавке-то расшеперилась, как мокра ворона. – Отец тяжело откинулся на изголовье, кряхтя и вздыхая.
– Лежи давай, не мала девка.
– Ну ты, цыц, – приподнялся на локте, прислушался широким створчатым ухом, принагнул свой розово-белый лопух к притвору двери. Не пришел кто? Вроде бы дворовые ворота сгремели.
Павла промолчала. Лопатой забрасывала в печь хлебы, катила их по каленому поду и думала про Степку: «Леший, не может спокойно-то сидеть. А может, старосте повиниться?»
– Слышь, татушка, я еще даве тебе хотела... Мотря Бабикова Степку Рочева привела, просила два дня подержать, – сказала Павла и напряглась, ожидая, как-то отец велит.
– А я ведь чую, што чужой кто, – довольно откликнулся Захарий. – Дак и зови, раз к чаю угодил. – И, кряхтя, пробовал поднять непослушное тело. – У бедности – не у греха. Кому-то зло, а нам – гость. Пособи, чего уставилась.
Павла почти сняла отца с печи, и тот, опираясь о лавку, прошел в передний угол, сел, широко расставив костлявые ноги.
– Ну зови, двери-то все начисто выпрет.
Степка Рочев пришел, низко склонился в поясном поклоне, долго крестился, выудив из-под совика[6] нательный образок. Лучина трещала, неровное тусклое пламя выхватывало сумрачные углы, земляной пол, закопченную матицу, два сундука в простенках и широкую просиженную лавку. Небогато жили; утренний и без того слабый свет не пробивался в волоковые оконца, забитые соломенными матами.
– Ты чей, сынок? – всматриваясь в Степку, спросил Захарий.
– Анкиндина Рочева, из Няфты.
– Ухарь был мужик, уж сколько раз из-за баб колотили. Кровью похаркат и встанет, – сразу завспоминал старик, все шевеля моховыми бровями. – Давно бегашь? – спросил неожиданно. – Ты только не ври, а то поди обратно на улку.
– А на Ильин день побежали...
– Недалеко ушел... А ты не слушай, не мужско то дело, – прикрикнул на Павлу, – собирай на стол. Хлеб-то, поди, сгорел, глуха тетеря, еще замуж собралась... Недалеко ушел. Чево не служилось?
– А, да так, – махнул рукой Степка, еще не решаясь скинуть обмерзший совик и заледенелые тобоки[7] ; ведь всю ночь провел в ближних зародах и только под утро забрался к Шумовым во двор.
– Чево не служилось? – настырно переспросил старик.
А Степку разморило в тепле, ему страшно не хотелось уходить из пахнущих жильем сумерек. Павла выкатывала из печи хлебы, тяпала их ладонью, покрывала рушниками, досадовала на себя.
– Меньше надо было дверьми ходить, а то взад-вперед так и чешет... Как жать-то будешь? Поймают, батогов надавают, в кандалы ноги вденут, в Сибирь загремишь. Эх, соколик. Дак чево не служилось? Один хрен ведь, где жить? Там, в матрозах, дарово кормят, – не отступался Захарий, перекидываясь с дочери на гостя.