– Ну, с этим покончено. Прощай, Пентаур!
Поэт удержал друга, заклиная его отказаться от своего намерения. Однако Небсехт остался глух к просьбам товарища и изо всех сил пытался высвободить свои пальцы, словно в железных тисках зажатые в сильной руке Пентаура.
Взволнованный поэт и не замечал, что он причиняет боль своему другу, пока тот после еще одной неудачной попытки освободиться, морщась от боли, не воскликнул:
– Ты расплющишь мне пальцы!
Едва заметная улыбка тронула губы поэта, он отпустил врача и, поглаживая его покрасневшие руки, как мать, стремящаяся унять боль у ребенка, сказал:
– Не сердись, Небсехт! Ты сам знаешь силу моих несчастных пальцев, а ведь сегодня они должны держать тебя особенно крепко, ибо ты замышляешь что-то совсем безумное.
– Безумное? – переспросил врач с усмешкой. – Пожалуй, что и так! Но разве ты не знаешь, что мы, египтяне, особенно привержены к своим безумствам и готовы пожертвовать ради них и домом и имуществом?
– Нашим собственным домом и собственным имуществом, – поправил его поэт. – Но отнюдь не чужой жизнью и чужим счастьем!
– Я же сказал тебе, что не считаю сердце вместилищем души, и лично мне совершенно безразлично, похоронят ли меня с бараньим сердцем или с моим собственным.
– Я говорю не о покойниках, а о живых, – сказал поэт. – Если преступление парасхита будет раскрыто, то он погиб, и эту милую девочку там, в хижине, ты спас, как видно, только для того, чтобы ввергнуть ее в пучину горя.
Небсехт взглянул на своего друга с удивлением и испугом, словно человек, которого подняло среди ночи известие о несчастье; затем, несколько овладев собой, он воскликнул:
– Я поделюсь со старухой и Уардой всем, что у меня есть!
– А кто будет о них заботиться?
– Ее отец.
– Этот грубый пьяница, которого не сегодня-завтра могут отправить неизвестно куда?!
– Он хороший человек! – воскликнул врач, сильно волнуясь и заикаясь. – Но кто захочет обидеть Уарду? Она так… так… Она так своеобразна, так очаровательна…
Небсехт потупился и покраснел, как девушка.
– Ты поймешь меня лучше, чем я сам, – продолжал он. – Ведь и ты находишь ее прекрасной! Странно! Ты не должен смеяться, если я признаюсь – ведь я тоже человек, как и все прочие, – если я признаюсь, что тот орган чувств, который отсутствовал у меня прежде, орган, воспринимающий красоту форм, пожалуй, все же оказался во мне, и даже не пожалуй, а наверняка, потому что он не просто дал себя знать, а начал шуметь, бушевать, так что у меня в ушах загудело, и впервые в жизни сама больная заинтересовала меня больше, чем ее болезнь. Словно зачарованный, сидел я в хижине, разглядывая ее волосы, ее глаза, прислушиваясь к ее дыханию. В Доме Сети уже давно, верно, хватились меня и, весьма возможно, уже открыли все мои тайные опыты, когда вошли в мою комнату. Два дня и две ночи я позволил себе отнять у работы ради этой девушки! Если бы я принадлежал к числу мирян, которых вы дурачите, то, пожалуй, я решил бы, что меня околдовали злые духи. Однако это не так! – Глаза врача засверкали. – Нет, это не так! Животные, низменные влечения, сокрытые в сердце, разрывавшие мне грудь у ее ложа, заглушили вот здесь все высокие и чистые помыслы. И накануне того дня, когда я надеялся стать всеведущим, как божество, которое вы зовете повелителем всякого знания, я должен был испытать, что животное во мне сильнее того, что я называю своим божеством.