– Я не мог следить за ней день и ночь, – проворчал Годфри. – Я слишком старый. Против времени не попрешь. Не надо за него хвататься, все равно не удержишь. Для Создателя все одинаковы – и белые, и черные. Все для него равны. Живите себе тихо и мирно и уповайте на него. Праведных он не оставит.
Но маме не хотелось лишь уповать на милость Господню. Она была молода, полна сил и надеялась вернуть то, что исчезло так внезапно.
– Ты слеп, когда не хочешь видеть, – сердито сказала она Годфри. – Ты глух, когда не хочешь слышать. Старый лицемер.
«Он прекрасно знал, что они задумали отравить лошадь», – говорила она о Годфри. «Миром правит Сатана, – говорил Годфри, – но для простых смертных все в этом мире мимолетно».
Мама уговорила городского доктора приехать посмотреть моего младшего брата Пьера. Пьер еле ходил, а говорил так, что его нельзя было понять. Не знаю, что сказал доктор маме и что сказала ему она, но больше он не приезжал. После этого мама сильно изменилась. Она осунулась и сделалась молчаливой, а вскоре перестала выходить из дома.
Наш сад был большой и красивый, словно тот самый Эдем, где росло древо жизни. Но он пришел в упадок, дорожки заросли, и запах мертвых цветов смешивался с ароматом цветов живых. Под гигантскими папоротниками воздух казался зеленым. Орхидеи были такими высокими, что я не могла дотянуться до цветов. Наверное, их и не полагалось трогать. Одна была похожа на змею, другая на осьминога. Длинные коричневые щупальца без листьев свешивались с извилистого стебля. Два раза в год орхидеи зацветали. Осьминог исчезал, а на его месте появлялась шапка белых, фиолетовых, сиреневых цветов, источавших крепкий, сладкий аромат. Я никогда не подходила к ней близко.
Как и наш сад, сама усадьба тоже приходила в упадок. Рабовладение отменили, и чернокожие не понимали, зачем им теперь гнуть спину. Но меня это не огорчало. Я помнила те времена, когда усадьба процветала.
Мама обычно гуляла по glacis, замощенной и крытой террасе, тянувшейся вдоль всего дома. В конце терраса поднималась к зарослям бамбука. Стоя там, мама хорошо видела море. Впрочем, и ее мог видеть любой, кто проходил мимо. Иногда прохожие смотрели молча, иногда смеялись. Отзвуки смеха уже давно затихали, а мама по-прежнему стояла, закрыв глаза и сжав кулаки. Меж черных бровей у нее возникала такая глубокая морщина, что казалось, это след от ножа. Я ненавидела эту морщину и однажды, пытаясь ее разгладить, дотронулась до маминого лба пальцем, но она оттолкнула меня. Оттолкнула спокойно, молча и решительно, так, словно раз и навсегда поняла: от меня ей не будет никакого толка. Она предпочитала сидеть с Пьером или гулять там, где ее никто не мог бы потревожить. Она хотела покоя. «Оставьте меня в покое, – время от времени срывалось с ее губ. – Оставьте меня в покое». Когда я поняла, что она говорит это сама себе, то стала немного бояться ее. Я была уже достаточно большая, чтобы позаботиться о себе сама.