Мне, по крайней мере, принадлежали ночи, и, отработав свое время, я мог располагать собой. У меня была Китти, а еще — утешительное убеждение, что обслуживание Эффинга — не самое главное дело в моей жизни, что рано или поздно я займусь чем-нибудь другим. У миссис Юм такого утешения не было. Она все время оставалась на посту и могла себе позволить уйти из дома часа на два только для того, чтобы сходить за покупками. Едва ли это можно было назвать полноценной жизнью. Да, у нее были журналы «Ридерз Дайджест» и «Редбук», были немногочисленные детективы в мягких обложках, был маленький черно-белый телевизор, который она могла посмотреть, когда уложит Эффинга спать, всегда сильно убавив звук, но это и все. Ее муж умер от рака тринадцать лет назад, а трое взрослых детей разъехались: одна дочь жила в Калифорнии, другая — в Канзасе, а сын служил в Германии. Всем им она писала письма и очень любила получать фотографии своих внуков, которые с благоговением расставляла у зеркала на своем туалетном столике. В редкие выходные она отправлялась навестить своего брата Чарли в больницу для ветеранов войны в Бронксе. Во время Второй мировой войны он был пилотом бомбардировщика, и их того немногого, что миссис Юм рассказала мне о брате, я уяснил, что у него не все в порядке с головой. Она неизменно отправлялась к нему каждый месяц, никогда не забывая прихватить коробочку шоколадных конфет и кипу спортивных журналов, и все то время, что мы работали вместе, я ни разу не слышал от нее жалоб на свою судьбу. Миссис Юм была как скала. И если уж говорить начистоту, никто не преподал мне лучшего урока жизни, чем она.
Эффинг был трудным человеком, но было бы неверно воспринимать его только так. Если бы он постоянно вел себя отвратительно из-за своего невыносимого нрава, его настроения были бы предсказуемы, что позволяло бы легче с ним общатся. Тогда бы ты знал, чего от него ожидать, и можно было бы понять, к чему себя готовить. Однако понять старика было весьма непросто. Если с ним было трудно, то в основном именно потому, что трудно было не все время, и поэтому он постоянно держал тебя в состоянии напряжения. Целыми днями, бывало, Эффинг только и делал, что издевался над нами, и мне уже начинало казаться, что в нем не осталось ни капли доброты и человечности, как вдруг он говорил что-нибудь такое до боли сочувственное, произносил слова, раскрывавшие такое глубокое понимание и знание других людей, что приходилось признать: я недооценивал его, он на самом деле не такой уж несносный, как мне казалось.