Он и сам не понимал почему.
Казалось бы, в чем проблема? Нет никаких звуков – значит, спит человек, время-то раннее, семь часов утра только. А если даже и не спит, а просто лежит себе на раскладушке и молча потолок разглядывает – ему-то какое дело? С какой стати его вообще должно волновать, чем она там занимается? Для того, что ли, он ее похитил, чтобы о ней теперь беспокоиться? Делать ему больше нечего?
Пока Юлька завтракала у него на руках, Тихон все уговаривал себя не прислушиваться к звукам из-за запертой двери и все ругал себя за то, что все равно к ним прислушивается, и снова и снова раздраженно спрашивал себя, почему это его так волнует, и никак не мог найти ответа на этот вопрос и злился еще сильнее.
Пришлось признаться, что в роли похитителя он чувствует себя неуютно. Теперь, когда эмоции улеглись, когда теплая и сонная Юлька была рядом, у него на руках, и сосала, причмокивая, теплое молоко из своей бутылки, вчерашняя сцена у ворот лесопарка показалась ему отвратительной.
И сколько бы ни уговаривал себя Тихон, что женщина, которую он вчера ударил, заслуживает худшего – гораздо худшего! – на душе все равно было муторно и гадко. Такое было с ним лишь однажды – много лет назад, еще по студенчеству. Они с приятелями-однокурсниками напились тогда, что называется, в хлам, отмечая в общежитии сдачу зимней сессии. Пили весь вечер и половину ночи, а утром Тихон проснулся от тяжести навалившегося на него грузного и потного тела и обнаружил себя, абсолютно голого, лежащего на куче наваленных на полу матрасов в компании аж двух совершенно незнакомых и таких же голых девиц. К горлу подступила тошнота – то ли от похмелья, то ли от отвращения к этим неподвижным, незнакомым, неприятным телам. Освободившись от навалившегося груза, Тихон помчался в туалет, но не добежал. Его вырвало по дороге. Желудку полегчало, но воспоминания этого утра еще долго томили его, снова и снова вызывая в душе чувство гадливости и физического отвращения к самому себе.
То же самое он переживал и теперь.
Внутренняя порядочность, воспитание ли, чувство собственного достоинства – черт знает, что это было, но оно давило и жгло изнутри, не оставляя возможности оправдания совершенного поступка. Ударив женщину, он почувствовал себя грубой скотиной и все утро не мог отделаться от ощущения, что теперь по крайней мере должен попросить у этой женщины прощения.
И презирал себя за это, и ругал разными словами, и понимал прекрасно, что прощения у нее просить не станет ни за что в жизни, и снова и снова злился – на самого себя, на нее, на весь мир и даже на Юльку, которая срыгнула ему на чистую рубашку.