«Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжелую эпоху умерщвления личности как живого, ведь идет совершенно не тот социализм, о котором я думал… Тесно в нем живому, тесно строящему мост в мир невидимый, ибо рубят и взрывают эти мосты из-под ног грядущих поколений… всегда ведь бывает жаль, если выстроен дом, а в нем не живут, челнок выдолблен, а в нем не плавают…»
Вернувшись из Харькова, Сергей Александрович, не мешкая, не дожидаясь июньской теплыни, кинулся в родную деревню. Картина, которую он там застал, была удручающей. Торговля прекратилась. Нет ни спичек, ни керосина, ни ниток-иголок. Вместо хлеба – мякина, щавель, крапива и лебеда… А в придачу эпидемии: у людей – сыпной тиф. У скотины – сибирская язва. Предчувствие не обмануло Есенина:
Мариенгоф, провожая друга, предрек, что на этот раз Сергей на родине ничего не напишет. И ошибся. Во-первых, Есенин создал второй вариант «Кобыльих кораблей», где судьбоносный Октябрь, с которым было связано столько надежд, назван «злым». Во-вторых, написал стихотворение «Я последний поэт деревни». Словно сам себе заказал панихиду и по вымирающей деревянной Руси, и по великой земледельческой культуре, и по себе, еще живому, но уже понимающему, что его время – миновало:
Не живые, чужие ладони,
Этим песням при вас не жить…
В том же переломном 1920-м Есенин напишет трагический «Сорокоуст», где продолжит тему гибели крестьянского мира:
Только мне как псаломщику петь
Над родимой страной аллилуйя…
В те же месяцы тяжких раздумий о судьбе своего «отчаря»-мужика возникает и замысел поэмы о Пугачеве, о роковой обреченности русского бунта (окончена осенью следующего, 1921-го).
Невероятно трагичны и частные письма поэта тех смутных переломных лет. Особенно «заграничные». Вопреки надеждам Айседоры, заграничное турне (хотя она не жалела денег, продала даже мебель из своего парижского ателье, чтобы ее юный супруг мог жить в самых шикарных отелях и кутить в самых фешенебельных ресторанах) не вылечило Есенина от злой тоски.
Москва, декабрь 1921-го, Н. А. Клюеву:
«Душа моя устала и смущена от самого себя и происходящего. Нет тех знаков, которыми бы можно было передать все, чем мыслю и отчего болею…»
Москва, март 1922-го, Иванову-Разумнику:
«В Москве себя я чувствую отвратительно. Безлюдье полное…»
Дюссельдорф, июль 1922-го, А. М. Сахарову:
«Взвейтесь, кони! Неси, мой ямщик… Матушка, пожалей своего бедного сына…» И приписка: «…лучше б… повеситься…»
Париж, весна 1923-го, А. Б. Мариенгофу:
«Господи! даже повеситься можно от такого одиночества. Ах, какое поганое время…»