Затем, когда сели в кабину, пояснил:
— У меня там шуряга проживает, значит. Давно в гости зовет. А второе, конечно, Худяков…
— Тоже родня? — спросил Лукашин.
— Почему родня? Никакая на родия. Разве что на одном солнышке портянки сушили. А поглядеть на Худякова кто же откажется? Ведь этого Худякова, я так понимаю, и человека на свете хитрее нету.
— А чем же он так хитер?
— Чем? — Чугаретти страшно удивился. Он даже на какое-то мгновенье баранку выпустил из рук, так что машина круто вильнула в сторону и впритык прошла рядом с жердяной изгородью на выезде из райцентра. — Ну, Иван Дмитриевич… Чем Худяков хитер? А цыгана кто облапошил? Не Худяков? Не слыхали? Ну, после войны дело было. Цыган, вишь, вздумал поживиться за счет «Красного партизана». «Давай, говорит, лошадями меняться, хозяин». А Худяков — чего же? «Давай». Ну, сменялись. Цыган пять верст от деревни отъехал — подохла кобыла, а у Худякова коняга тот и сейчас жив. Во как! Да чего там, — Чугаретти коротко махнул рукой, — у него даже сусеки в амбарах не как у всех. С двойным дном.
— Какие, какие? — живо переспросил Лукашин.
— С двойным дном, говорю.
— Это зачем же?
— А уж не знаю зачем. Затем, наверно, чтобы на зуб себе завсегда было. Их доят, доят, а они все с хлебом…
Лукашин захохотал: нет, неисправим все-таки этот Чугаретти. Начнет вроде бы здраво, а кончит обязательно брехней и выдумкой. А жаль. Хотелось бы ему поговорить об Аверьяне Худякове. Сосед. Да и мужик больно занятный. По сводкам — сдача мяса, молока, хлеба — всегда впереди, а не любит языком трепать. На районных совещаниях его не увидишь на трибуне, только разве вытащат когда, пробубнит несколько слов, а так все помалкивает и сидит не на виду, а где-нибудь в сторонке, сзади.
Лукашин давно уже хотел познакомиться с этим человеком поближе. Да, оказывается, не так-то просто это сделать, хоть он и твой сосед. Летом с ходу к нему не попадешь — за рекой живет, — а на председательских «собраниях», которые иногда бывают в районе после совещаний, его тоже не увидишь: то ли потому, что расходов лишних избегает, то ли оттого, что не пьет.
— Так, говоришь, сусеки у Худякова с двойным дном? — развеселился вдруг Лукашин.
Чугаретти — коровьи глаза навыкате, ноздри в гривенник — яростно накручивал баранку.
Машина подпрыгивала как шальная, ветер завывал в кабине, но Лукашин ничего не говорил — пускай порезвится, дурь свою повытрясет: они теперь лугом ехали.
Благоразумие к Чугаретти вернулось за мостом — с грохотом пролетели. Он задвигал дегтярной кожей на лбу, захлопал глазами, а потом начал виновато поглядывать на своего хозяина.