Иван закатил глаза, дернулся. Лиза потрогала пульс.
– Живой…
Лицо Лопухина расслабилось. Губы растянулись в удивительно добрую, детскую улыбку.
– Спит.
– Какой полковник? Откуда полковник? Голову отбили, – неуверенно повторил Верховцев. – В финскую я видел. Старуху одну… тоже бормотала.
– Поднимайте людей, Владимир Федорович, – Болдин встал. – Поднимайте людей…
– Да как же?.. – Верховцев только руками развел.
– Как? – Болдин резко повернулся. – По тревоге!
Ровно через час лес неподалеку от деревни Малые Топляки, что стоит на самом краю огромного торфяного болота, был перемешан с землей массированным ударом немецкой авиации. Огромные вековые деревья размолотило бомбами в щепу. По окрестным территориям отработала немецкая артиллерия.
Лопухин пришел в себя на следующий день к полудню. Но отношение к нему красноармейцев сильно изменилось. Словно невидимая стена выросла между военкором и остальными бойцами. Люди относились к нему настороженно, словно из прежнего человека, вызывающего сочувствие и понимание, он вдруг превратился в нечто иное, не отталкивающее, но чужое…
Странное.
Лилленштайна во время переходов никто не трогал. Его регулярно кормили. Охрана к нему уже привыкла и относилась по-человечески. На привалах ему развязывали затекшие руки. Генрих, в свою очередь, попыток к побегу не устраивал. Он в любом случае не знал, в какой точке этих бесконечных лесов находится. Да и удобного случая никак не представлялось.
За день партизаны проходили невероятные расстояния. Казалось, что эти наполовину одичавшие люди не знают усталости и валятся с ног только потому, что поступил такой приказ. Лилленштайн, вынужденный идти со связанными впереди руками, выматывался основательно. К вечеру он падал около телеги, к которой был привязан, и там же засыпал. Иногда охрана будила его, чтобы сунуть в онемевшие ладони горячий котелок с извечной осточертевшей кашей. Генрих вяло ел, запивал водой, изредка чаем, и проваливался в пустой черный сон, который люди несведущие ошибочно сравнивают со смертью.
Иногда к Лилленштайну приходила медсестра, осматривала руку, накладывала новые бинты.
Но больше всего Генриха тревожило другое. Он чувствовал себя так, будто его накрыли колпаком. Тяжелым, глухим, черным и непроницаемым. Он не слышал. Не чувствовал. Будто закрылась дверка в мир, которого нет. Будто он неожиданно стал обыкновенным человеком. Таким же, как и все остальные. Это действительно пугало.
Каждый раз на привале Лилленштайн закрывал глаза и пытался, пытался… Но тщетно. Темнота под закрытыми веками оставалась просто темнотой. А в уши лезло все, что угодно. Комары, болтовня конвоиров, конское ржание. Но только не то, что нужно. Для звуков души Генрих был глух.