Чтобы хоть как-то отвлечься от этой жестокой тряски, Иван поднялся, держась рукой за стену. Прошел туда, где точно так же метался в бреду на носилках Лилленштайн. Дежуривший рядом боец кинул в сторону Лопухина злой взгляд:
– Страшно?
Иван помотал головой:
– Нет. Просто плохо…
Он посмотрел в лицо Лилленштайну. У того закатились глаза, заострились скулы. Казалось, что кожа просто обтягивает череп. Жутковато белели во рту большие крупные зубы. Немца била дрожь, почти судорога.
Иван опустился рядом. Оперся ладонью о твердое, костлявое плечо и зашептал Генриху на ухо:
– Даже и не думай, слышишь? Даже не думай… Не пущу!
Иван застонал. Неподалеку грохнул взрыв. Граната. Еще один… Каждый звук отдавался в напряженных нервах острой, словно от раскаленного железа, болью.
Снова грохнуло – странно, раскатисто…
– Сколько ж у них гранат? – простонал Лопухин.
– Не гранаты это, товарищ политрук… – сквозь вату в ушах ответил красноармеец. – Гром!
– Плохо… – Иван снова посмотрел на Лилленштайна и с ужасом понял, что волчий оскал сведенных судорогой челюстей складывается в злую улыбку.
Шатаясь, как пьяный, под грохот выстрелов, взрывов и раскатов грома, Иван побрел к дальнему углу зала, где сидел, сложив руки на коленях, местный поп. Сидел тихо, не молился, не бил поклоны. Спокойное, чуть отстраненное лицо, руки на коленях.
– Плохо…
– Что плохо, сын мой? – Голос священника был тусклым, тихим.
Иван открыл рот, но не смог выдавить ни слова. Судорога скрутила живот, стало трудно дышать.
– Немец, – наконец прохрипел Лопухин. – Немец не должен подняться…
– Куда ему? В чем только душа держится, – старик вздохнул.
– Нет у него души, батюшка! Нет… – Иван упал рядом с попом, подтянул колени к груди, обхватил их руками. Стало холодно.
– У всех есть душа, сын мой. У всякой твари…
– Твари… – повторил Лопухин. – Твари… – Сознание туманилось. – Батюшка… Сюда… Идут… – Он все пытался, но никак не мог найти слова, никак не мог высказать. И только обостренным чутьем понимал, что старик может помочь. И только одно слово вертелось на языке: – Твари!
Он поднял голову. С трудом сконцентрировался на лице священника. И неожиданно увидел, что тот улыбается.
Старик протянул руку, провел ладонью по лбу Ивана.
– Запыхался совсем, молодец… – Слова его, словно гулкий колокол, поплыли по залу. – Запыхался…
Лопухин почувствовал, что проваливается куда-то. Летит. Падает.
«Нельзя! Нельзя же!»
А в это время раскаленный до малинового свечения ствол пулемета дернулся в последний раз. Механизм заклинило. И это было очень обидно, потому что до конца последней ленты еще оставалось с десяток патронов. Целых десять!