– Максимка, уходи! – гаркнул старый усатый красноармеец, из той породы людей, что могут с самым тяжеленным пулеметом обращаться как с пушинкой. – Пошел! Прикрою!
И он широко размахнулся, далеко забрасывая гранату в грозовое небо.
– Только вместе! – Максимка, молодой, тоже крепкий, но еще не кряжистый, легкий, подхватил автомат и, приподнявшись, дал очередь туда, куда целили из пулемета. Где мелькали уже серые и поднимались в рост черные мундиры. – Только вместе!
– Не дури!
Максимка упрямо замотал головой. В небо ушла вторая граната.
С бывшей колокольни уже били и били длинными очередями, прикрывая отход обреченных пулеметчиков.
Старый притянул молодого к себе, сгреб в могучий кулак гимнастерку:
– А ну пошел отсюда! Сопляк! Пошел отсюда, твою мать!
Откуда-то из-за сплошной завесы дождя донесся слабый крик капитана:
– Пулеметчикам отступать! Отступать!
А гранат осталось еще две.
А в это время с другой стороны церкви в уцелевших домах, расстреляв весь боекомплект, уже яростно рубились люди – лопатками, ножами, размахивая прикладами, как дубьем. И все новые и новые фигуры в мокрых мышиных мундирах ломились в окна и двери. Вот вынырнула из пелены падающей с неба воды страшная оскаленная харя, и брянский парнишка дернул чеку последней гранаты… «На! Держи!»
И новые, новые хари! Клыки! Когти!
Выстрелы.
Чей-то крик!
Бежали от церкви красноармейцы, в общую свалку, в общую драку! Не пустить! Остановить!..
И над всем этим адом, над кровавыми лужами, над мертвыми, что подобно живым вцеплялись друг другу в горло, над живыми, что отдавали свою жизнь легко, будто в запасе у них есть что-то другое, над дождем и над грозой даже вдруг разнеслись тяжелые, гулкие, охватывавшие, казалось, весь мир, всю землю, глушившие любой гром раскаты!
Бом!
Бом!
И снова. И еще раз.
Над битвой, высоко-высоко, старый, высушенный временем старик с развевающейся седой бородой бил вырванным у колокола языком в кусок рельсы.
И снова. И еще раз.
Казалось, не изменилось ничего.
Только внизу, в церкви, захрипел, раздирая ногтями грудь, Лилленштайн.
Только замерли на мгновение страшные, черные фигуры.
Бом!
Бом!
И снова!
Немец выгнулся. Открыл глаза. Сел. В церкви было пусто, только лежал неподалеку Иван, истощенный невидимой борьбой до крайней степени. Но Лилленштайн не смотрел на него. Он глядел туда… Туда, где во всех церквях живет бог.
Генрих видел эти глаза! Он вспомнил, что видел их и раньше! Что видел их всегда, но забывал об этом, рождаясь заново. Эти глаза он видел, убивая, калеча, уродуя свою душу… Но только сейчас это было наяву.