- Поешьте вы. Ну прошу вас. Ведь нам с вами теперь всю ночь бодрствовать придется, а на пустой желудок оно тяжелее. Я себе суп подогрела.
И она присела на скамеечку у стены в двух метрах от меня фамильярность, ей отнюдь не свойственная. Ради Ирмы я съела один тост, проглотила ложечку конфитюра. Мы молчали. Вечерело.
Ни этой ночью, ни на следующий день я не сообщала о происшедшем в жандармерию. Да и в дальнейшем, повинуйся я своему внутреннему голосу, я поступала бы точно так же. И если я все-таки обратилась в жандармерию, то сделала это для очистки совести и зная, что служители ее склонны к оптимистическим прогнозам, кстати, часто оправдывавшимся в наших местах. Я без труда убедила жандармского унтер-офицера не предпринимать никаких поисков. Не пошла я также вниз к плотине вопрошать прозрачность вод. А в лицей обращаться было бессмысленно: он уже закрылся на каникулы. С каждым днем моя проницательность обострялась, я как бы получила в дар второе зрение. Мы с Рено так глубоко изучили друг друга, что я, хоть и не успокоилась окончательно, знала, однако, что он хотел только одного: убежать от меня. Порвать со мною. И попутно меня наказать. То, что он разбил на куски мотороллер, было просто стихийным порывом гнева, но страдал он не от того. При своей гордыне, бывшей одной из главных пружин всех его поступков, ему с каждым днем становилось все труднее выйти из штопора упрямства, из лабиринта, куда могло завлечь его это затянувшееся отсутствие. Я ломала голову, но не могла найти способа вернуть его домой, обезоружить его. Я твердо решила, что встречу сына с распростертыми объятиями, никогда не упрекну его ни за поломанный мотороллер, ни за бегство, но он-то не мог этого знать, и я мечтала, чтобы каким-нибудь чудом это стало ему известно.
При этой мысли я горько усмехалась. Просто смешно. Это я должна признать себя виноватой по всем линиям, сказать себе, что с первого же дня не заслуживала снисхождения; а я-то вообразила, будто проявляю материнское милосердие, хочу успокоить сына! Если бы даже я нашла какое-нибудь средство связаться с Рено, поговорить с ним хотя бы по телефону, все равно таким путем его не вернешь. Сначала он должен изжить в одиночестве все свои обиды, нанесенные мною. Счастье еще, если он их не осознает, если не называет настоящим именем свою мать и то чувство, какое его мать питала к семнадцатилетнему лицеисту.
Мы оба с ним жили на слишком зыбкой почве, это я приучила сына жить так и сама так жила. Впервые я, которая во всех случаях жизни заклинала сына не скрывать от меня даже своих мыслей, я, которая утверждала, что все недоразумения идут не от того, что произнесено, а от того, что не высказано вслух, очутилась вместе с ним в тупике невозможности откровенного разговора. Из всех измышленных мною выходов объяснение, открытое объяснение на эту тему между мной и сыном казалось мне наименее приемлемым. Значит, остаются пустые слова? Пусть убережет нас от этого судьба, наша звезда, которая доныне хранила нас - мать и сына!