Старая девочка (Шаров) - страница 105

Это продолжалось довольно долго, во всяком случае, так позже казалось самому Ерошкину, и все потому, что речь Берга была совершенно бессвязна. Ерошкин все делал, чтобы его понять, но это у него никак не получалось, и он нервничал больше и больше. Он буквально не мог отвести от Берга глаз и позже говорил Смирнову, что тот вдруг сделался коряв и по-настоящему величествен. Ерошкин теперь все чаще ловил себя на том, что, пока Берг говорит, он, Ерошкин, не помнит, что он следователь, а Берг подследственный, больше того, не хочет этого помнить; он чувствовал, что в этом и есть суть, чувствовал, что, как только он окончательно это забудет, сделается подследственным, — он сразу же поймет, чту с таким напором ему кричат. Ерошкин на все был готов, ему ничего не было сейчас жаль, он хотел одного: понять Берга, и сам, добровольно, как мог торопил этот переворот. Интуиция его не обманывала. Едва они поменялись местами, едва сделались теми, кем тогда по правде каждый из них должен был быть, как речь Берга, будто Адаму язык птиц и зверей, стала ему открыта до последнего слова.

Потом Ерошкину приходило в голову, что, наверное, о том, чего требовал Берг, можно было догадаться и так, но только догадаться; здесь же он разом понял все четко и ясно. Берг требовал главного — информации, не этого ублюдочного, кастрированного пересказа, а каждой детали, каждой мелочи; абсолютно все, что знал Ерошкин, ему нужно и на ощупь, и цвет, и запах. Только тогда, кричал он ему, он сможет им помочь.

Сейчас они влипли в мерзкую, гнусную историю: ему, Бергу, давно, еще до брака Веры с Иосифом, было ясно, что с ней не все просто, что ее не надо попусту трогать. А они, мудаки, не удержались, им море по колено, и вот сейчас на ровном месте просрут революцию. “Педерасты, придурки, импотенты херовы, — орал он Ерошкину, — толком ничего сделать не можете, только рушите все под корень”. Сейчас он буквально заходился в крике, похоже, он наконец понял, кто во всем виноват, и теперь стоял прямо над Ерошкиным, открывая и закрывая свою огромную пасть.

Ерошкину во что бы то ни стало надо было сказать ему, что больше он не будет таиться, расскажет Бергу все, что ему известно по этому делу, расскажет до последней мелочи, но он боялся, что Берг не даст ему этого, что он больше не станет его слушать, потому что поставил на нем крест. Он боялся и за себя, и за революцию; сейчас он был убежден, что помочь им может не Пушкарев, не Корневский, а один Берг, и страшился, что тот, обезумев от собственного ора, сделает что-нибудь непоправимое. Ища выход, он лихорадочно перебирал варианты. Наконец ему стало казаться, что все дело в нем, в Ерошкине, пока Берг не сломал его; пока в нем осталась хотя бы капля памяти, что следователь он, а Берг — подследственный, Берг не сможет ему верить и, значит, слушать не станет. Не зная, что делать, не зная, как сделать так, чтобы Берг понял, что что бы ни было дальше, он, Ерошкин, будет говорить ему одну только правду, всю правду, верить можно каждому его слову, он вдруг от напряжения заплакал. И тогда Берг остановился.