Сколько бы она ни играла в революцию, она была из жизни, где платья обязательно шили с оборками, где в комнатах стояли любимые диванчики, а на ломберных столах — голубые фарфоровые лампы. Из мира, где в саду из-под корней трехсотлетнего дуба бил родничок, а в самом доме каждый день музицировали, пели романсы и арии. Тогда он всего этого понять не смог. Она обманула его своими рассказами об отряде имени Троцкого по борьбе с дезертирами, да и тем, какой он сам видел ее в Башкирии. Сейчас же после этих двадцати лет и он, и она повзрослели. А главное, что и он, и она совершенно равны, оба все потеряли, и понять друг друга им будет легко. Он не говорил Ерошкину, что уверен, будто она любит его, но ясно было, что он убежден: стоит им сойтись, попробовать начать сначала, и дальше они сделают, что только вообще мыслимо, лишь бы снова все не потерять.
В этих рассуждениях, конечно, была логика, то есть Корневский и вправду мог так думать, пока не знал того, что знал Ерошкин, и Ерошкин считал, что обязан открыть ему глаза. Дело тут было отнюдь не в самом Корневском. Корневский вообще никого не интересовал. Но позже он, усомнившись в том, что Вера идет именно к нему, мог погубить все предприятие. Ерошкин, еще расследуя в Сибири вспыхнувшие вместе с коллективизацией кулацкие мятежи, хорошо узнал, как опасны, как заразительны сомнения. И вот достаточно любому такому Корневскому усомниться в Вере, и они один за другим, все вместе — как под сурдинку — станут говорить: да, она, конечно, вряд ли идет ко мне. Она ведь меня никогда не любила, с какой же стати ей теперь ко мне идти. И дальше не останется никого, совсем никого, кроме этого проклятого Берга да, может быть, еще Димы Пушкарева. Но Берга в живых давным-давно нет, он им в этих делах не помощник, а на Пушкарева неизвестно почему надежда у Ерошкина была слабая. То, что было у Веры с Димой Пушкаревым, казалось ему детской влюбленностью; через такую прошел почти каждый, но прошел — и назад к ней, как правило, никогда не возвращался. В общем, он был обязан раскрыть Корневскому глаза и потому, что так — говорить каждому, кто помянут в Верином дневнике, правду — решено было на коллегии НКВД и ради самого Корневского. И все-таки он тогда на это не решился, сказал себе, что зачитает подследственному данный кусок дневника потом, позже. Обязательно зачитает, но тогда, когда Корневский хоть немного оправится. Немного погодя ему будет легче выдержать новый удар, хватит сил простить жене и эту измену, простить Вере и не усомниться в ней.