Была у него совесть, была, когда после гражданской войны он пришел на стройку, где вскоре был выдвинут на хозяйственную работу. Вот тогда была совесть. А потом? Заметил ли он, как затянулась душа болотной, тряской тиной, неприметно, за каждодневными делами и заботами? И когда это началось? Давно. Кажется, после рождения третьего, Вовки, когда его, Свекловишникова, Плышевский познакомил с Нонной, веселой, красивой, с которой легко забывались жалобы раздраженной жены, бесконечные разговоры о детях, очередях и ссорах с соседками, забывались и служебные заботы.
А потом были другие женщины. Он тянулся к ним, он мечтал хоть на время забыться, уйти от трудной, муторной, как ему казалось, жизни, тянулся потому, что уже не мог разглядеть в этой жизни той цели, ради которой дрался когда-то, утерял ее, эту цель, разменял на медные пятаки, соблазнился легким, краденым счастьем, минутной радостью. Тогда-то и потребовались деньги, много денег. Ловко добывать их научил Плышевский…
Да, пятеро детей у него. И все старается убедить себя Свекловишников, что это для них он делает: пусть, мол, растут в довольстве. Ну, а если по чести, то разве для них? И разве скроешь от них все, что удается скрыть от других, посторонних глаз? Вон старший, Виталий, студент, нет-нет, да и спросит вдруг: «А откуда у нас дача, папа, ведь получаешь ты две тысячи, а нас семеро? А раньше, когда строил, так и еще ведь меньше получал?» Да к тому же спросит за обедом, и сразу пять пар ясных, чистых, настороженных глаз обращаются в его сторону. Попробуй, вывернись, скрой.
Жена, та, конечно, давно догадалась, но молчит, не вмешивается, не придет на помощь. Давно у них что-то порвалось, с того, пожалуй, дня, когда вдруг узнала она о Нонне, а потом догадалась и о других. И вот молчит, поджала сухие губы.
«Вообще, папа, часто ты выпиваешь, — рассудительно замечает в другой раз Виталий. — Для этого, знаешь, тоже много денег надо. А у нас их нет, по-моему». Легко ему рассуждать — нет, есть… И Свекловишников в такие минуты вдруг с ужасом ощущает, что в груди у него поднимается волна ненависти к сыну. «Змееныш! Мой кусок ест и еще тут…» Свекловишников с трудом сдерживает себя, бормочет что-то о премиях, сверхурочных, отводит глаза и сердито сопит. И невольно в голову приходит жуткая мысль: ох, когда-нибудь они с него спросят, не госконтроль, не прокурор, а они, дети, самые, кажется, страшные его судьи!
А что делать? Внушить им другие правила жизни, его, теперешние? Пойди внуши, осмелься, попробуй! Нет, страшно, не пускает что-то, не позволяет. Видно, любит он их все-таки, любит и не желает им такой жизни.