С первого же дня он наметил себе каждодневный маршрут. Газетный киоск, аперитив в кафе, ресторанчик напротив, где подают фирменные блюда, кинотеатр на углу. На стенах номера в гостинице были серо-голубые обои, крупные цветы на них совсем выцвели, перед кроватью лежал коричневый коврик; еще был эмалированный умывальник, в общем, все было хорошо. Из окна он видел дом, старая рекламная афиша приглашала в «Сто тысяч рубашек», закрытое окно (может, когда-нибудь откроется) давало ему смутную романтическую надежду. Еще на столе лежала белая скатерть, она скользила, и, чтобы писать, надо было снимать ее. Хозяйка гостиницы была приветлива, но сдержанна, горничная на этаже – стара и болтлива. Ну а еще в Пуатье в этом году часто шел дождь. Устраивался здесь Бернар всерьез и надолго. Вел себя довольно церемонно, как иностранец; покупал массу газет, на второй день даже выпил пару лишних стаканчиков смородинового белого вина. Это вызвало опасное опьянение, в том смысле, что тут как тут возникло имя Жозе. «Гарсон, как быстро можно связаться по телефону с Парижем?» Но его хватило на то, чтобы не позвонить.
Он снова взялся за свой роман. Первая фраза была фраза моралиста. «Ничто не вызывает больше наветов, чем счастье…» и так далее. Фраза эта казалась Бернару верной. Верной и ненужной. Но она красовалась вверху страницы. «Глава I… Ничто не вызывает больше наветов, чем счастье. Жан-Жак был счастливым человеком, и о нем говорили много дурного». Бернар предпочел бы начать как-нибудь иначе. «Маленькая деревушка Буасси предстает взгляду путешественника тихим посадом, залитым солнцем…» и тому подобное. Но так он писать не мог. Он хотел сразу перейти к главному. Но что было главным, что знал он об этом главном? По утрам он час писал; выходил за газетами, брился в парикмахерской и завтракал. Потом, после двенадцати, работал еще три часа, немного читал (Руссо) и до обеда гулял. Потом – кино, а однажды – публичный дом в Пуатье, жалкий, но не хуже других, где он понял, что воздержание способно возвратить утраченные ощущения.
Вторая неделя была куда тяжелее первой. Роман его был плох. Он хладнокровно перечитывал его и понимал, что он плохой. И не просто плохой, хуже. Скучный, и невообразимо скучный. Он писал так, как стригут ногти, крайне сосредоточенно и вместе с тем рассеянно. Он следил за своим самочувствием, заметил, что как-то по-новому начала барахлить печень, появилась нервозность, в общем, вернулись все неприятности парижской жизни. Однажды после завтрака, посмотрев на себя в маленькое зеркало, висящее в номере, он повернулся спиной к стене и, раскинув руки и прижавшись к холодной стене, так и стоял, закрыв глаза. А как-то раз написал короткое и отчаянное письмо Алену Малиграссу. Ален ответил, посоветовав ему оглядеться по сторонам, меньше копаться в себе и так далее… Глупые советы, Бернар все это знал и без него. Но на самом деле всем всегда некогда толком разобраться в себе, людей в основном интересуют в других только глаза, да и то чтобы видеть в них собственное отражение. Вот от этого, как-то подсознательно держась в границах, себе положенных, Бернар был застрахован. Ради какой-нибудь юбки в Пуатье из Парижа сбегать не стоило.