Марина Цветаева (Труайя) - страница 137

А позже[214] она вернется к этой теме в письме к Анне Тесковой: «Эмиграция делает меня прозаиком. Конечно, и проза – моя, и лучшее в мире после стихов, это – лирическая проза, но все-таки после стихов!

Конечно, пишу иногда, вернее – записываю приходящие строчки, но чаще не записываю, – отпускаю их назад – ins Blaue![215] (никогда Graue,[216] даже в ноябрьском Париже!)

Вот мои „литературные“ дела. Когда получу премию Нобеля (никогда) – буду писать стихи. Так же как другие едут в кругосветное плавание».

И задумается сразу же: если водить пером по бумаге насильно, то не истощится ли источник ее вдохновения? А ведь в таком случае, как она считает, у нее не останется уже никакой причины для того, чтобы продолжать жить на земле.

Близкие Марины и не подозревают, какие творческие муки она испытывает, какие сомнения терзают ее душу. И Сергей, и Ариадна поглощены только собственными делами и заботами. Даже когда они находятся рядом, она ощущает себя одинокой, такой одинокой, будто она вообще одна в мире… «Сергей Яковлевич совсем ушел в Советскую Россию, ничего другого не видит, а в ней видит только то, что хочет», – жалуется она все той же Анне Тесковой.[217] И в самом деле – бывший доброволец Белой армии Сергей Эфрон стал к тому времени одним из активнейших членов «Союза возвращения на родину». Вот уже несколько месяцев он встречался с приезжими русскими, которые вполне могли быть агентами коммунистов, и совершенно не интересовался хозяйственными и финансовыми трудностями. Впрочем, тут они были единодушны с дочерью, которая ходила за ним по пятам, слушала его разглагольствования разинув рот и решительно заявляла, что хотела бы вернуться в родную страну, ибо только оттуда «прольется свет». Вспоминая, насколько чудесная духовная общность была у нее когда-то с Ариадной, Марина пыталась измерить, какою же теперь глубокой стала пропасть между ними. Тогда, в прошлом, она так же часто удивлялась и радовалась тому, как схожи их вкусы и реакции, теперь – так же часто – тому, что, перестав быть маленькой, Аля перестала быть не только ее ребенком, но и ее другом. Она напрасно искала в этой молодой – такой уравновешенной, такой разумной и такой холодной – женщине отражение собственного взрывного темперамента, собственного презрения к царящим в обществе условностям. «Это не я! Это не я!» – горестно восклицала Цветаева в письмах Вере Буниной. И любимому сыну не удавалось утешить мать, вот так вот «потерявшую» дочь. Конечно, у Мура, которому и было-то всего семь лет, характер еще не совсем определился. Но это был явный размазня, вялый и апатичный, капризный и довольно безэмоциональный. Хорошо еще, не подошел возраст, когда он мог бы заинтересоваться политикой! Но тем не менее он уже скулил, приходя из школы, что другие дети издеваются над его акцентом и дразнят «грязным русским». И – по примеру отца и сестры – поговаривал о возвращении в Россию, считая ее страной вечных каникул. Но разве не желала сама Марина для него того же, когда писала «Стихи к сыну»? Разве не утверждала она в этих неосторожных строках, будто место молодежи – там, на этой мифической родине, разве не говорила, обращаясь к юным: «слеп – / Вас ведущий на панихиду / По народу, который хлеб / ест, и вам его даст, – как скоро / Из Медона – да на Кубань»?