Марина Цветаева (Труайя) - страница 150

Это мой захват – не иной. (В жизни я, может быть, никогда не возьму Вашей руки, которая – вижу – будет от меня на пол-аршина расстояния, вполне достижима, так же достижима, как мундштук, который непрерывно беру в рот. Взять вещь – признать, что она вне тебя, и не „признать“, а тем самым жестом – „изъять“: переместить в разряд внешних вещей. С этой руки-то все расставания и начинаются. Но, зная, что, может быть, все-таки возьму – потому что как же иначе дать?.. хотя бы – почувствовать.) <…>

Я – годы – по-моему, уже восемь лет – живу в абсолютном равнодушии, т. е. очень любя того и другого и третьего, делая для них всех все, что могу, потому что надо же, чтобы кто-нибудь делал, но без всякой личной радости – и боли: уезжают в Россию – провожаю, приходят в гости – угощаю.

Вы своим письмом пробили мою ледяную коросту, под которой сразу оказалась моя родная живая бездна – куда сразу и с головой провалились – Вы».[236] И доходит до признания: «Я иногда думаю, что Вы – я, и не поясняю. Когда Вы будете не я – спрашивайте».[237] И посвящает ему цикл «Стихи сироте».

Наконец-то встретила
Надобного – мне:
У кого-то смертная
Надоба – во мне.
Чтo для ока – радуга,
Злаку – чернозем —
Человеку – надоба
Человека – в нем.
Мне дождя и радуги,
И руки – нужней
Человека надоба
Рук – в руке моей.
Это – шире Ладоги
И горы верней —
Человека надоба
Ран – в руке моей.
И за то, что с язвою
Мне принес ладонь —
Эту руку – сразу бы
За тебя в огонь![238]

И еще:

В синее небо ширя глаза —
Как восклицаешь: – Будет гроза!
На проходимца вскинувши бровь —
Как восклицаешь: – Будет любовь!
Сквозь равнодушья серые мхи —
Тaк восклицаю: – Будут стихи![239]

Как и многие другие до него, Анатолий Штейгер испугался этой тяжеловесной страсти. Он-то думал напиться прохладной воды из родника, а вместо этого ему плеснули в лицо кипящей – из гейзера. Чересчур слабый, чтобы противостоять вулканическому темпераменту Марины, он отступил. Когда она объявила, что приедет в Швейцарию повидаться с ним, – перестал писать, не объяснив причины. И – обиженная, раздосадованная – она пишет ему прощальное письмо:

«<…> Мне для дружбы, или, что то же, – службы – нужен здоровый корень. Дружба и снисхождение, только жаление – унижение. Я не Бог, чтобы снисходить. Мне самой нужен высший или по крайней мере равный. О каком равенстве говорю? Есть только одно – равенство усилия. Мне совершенно все равно, сколько Вы можете поднять, мне важно – сколько Вы можете напрячься. Усилие и есть хотение. И если в Вас этого хотения нет, нам нечего с Вами делать».[240]


Вот так – буквально за день – половодье чувств влюбленной женщины уступило место выговору, сделанному оскорбленной гувернанткой. Но Марина в обеих ролях была естественна. Даже в тех случаях, когда речь шла о самых близких людях, она в равной мере осыпала их ласками и призывала к порядку. В письме к любимому и давнему другу Анне Тесковой она подводит итог своего нового любовного краха: «Месяца два назад, после моего письма к Вам еще из Ванва, получила – уже в деревне – письмо от брата Аллы Головиной – она урожденная Штейгер, воспитывалась в Моравской Тшебове – Анатолия Штейгера, тоже пишущего – и лучше пишущего: по Бему – наверное – хуже, по мне – лучше.