Ее кожа блестела радужной испариной. Терпкий аромат щекотал ноздри, и на миг этот запах показался ему чужим, и сразу обмякла, отпустила тугая тетива внутри. Тусклый венчик масляной лампы вдруг закачался, посылая по углам тревожные всполохи. В соломе завозилась и смолкла мышь.
Он осторожно прикрыл ее колени юбкой. Все в нем стихло и предательски опало. «Не она… Не она…» — дятлом выстукивало в висках и ныло у сердца. Гриня застыла в испуганном ожидании. Он опустился на пол у ее ног.
— Прости, Агриппина…
Половину ночи он не спал, слушая стенания ветра. Он думал о той единственной женщине, в которой он боготворил бы всю ее природу. Сквозь сомкнутые веки он вновь и вновь вызвал в памяти ее, вернее то неуловимое, от чего заходилась его душа. Сашка, бедовая, злая Сашка! Она все еще владела им. Или это он не желал отпустить ее мятежный образ. Ну не может он делать это без любви, вот такой он урод. И когда он понял это, то заснул ангельски спокойным сном, если, конечно, ангелы спят.
«…Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные; она пламень весьма сильный…»
Мелькали короткие морозные дни. Гриня не приходила. Алексей как в тяжелом сне ходил на обходы, стерег Егорыча, но старик угасал вместе с убывающим солнцем. Он все больше светлел и тоньшал ликом, словно сквозь источенную временем оболочку пробивался изнутри слабый, но ровный свет. Все это время Егорыч был в сознании, но в мыслях — уже далеко. Всякий раз, когда усталый Алексей вваливался в избу, казалось, что Егорыча только что покинули безмолвные гости.
— Ушла моя стая в небо… не догнать, — шептал старик.
По его просьбе Алексей достал со дна сундука тельняшку, бескозырку и горсть медалей. Егорыч уже не брал в ладони золотистую горсть, а только смотрел.
— Кажется все, — среди ночи прохрипел Егорыч. — Без покаяния… Хотя я тебе всю свою жисть пересказал. Знаешь, в войну бывало, что солдат солдата исповедал. Отпусти грехи мои, Алеша…
Алексей бросился к старику, схватил и затряс холодные, враз ставшие тяжелыми руки.
— Иван Егорович, Иван. — Он все еще надеялся окликнуть старика, прижался ухом к груди, ощупал пустеющее тело.
Так повелось: «родится — кричит, умирает — молчит». В тишине со звоном рвались тонкие нити, лопались пузырьки дыхания, подрагивали и расправлялись складки стариковских морщин, и этот тихий шелест смерти был так же внятен, как шорох падающего за окном снега, и мехи позабытой гармони вдруг дрогнули и протяжно вздохнули.