…Уж как лебеди на Дунай-реке,
А свет-Сашенька на белой доске,
Не оструганной, не отесанной,
Наготу свою застит косами…
— Эй, красотуля, не жмись, потрафишь — отпущу, — задыхаясь, сипел рыжий. Он давил, душил, плясал над ней, вминая раздавленное тело в ржавый панцирь. Обезумев от ненависти, она впилась зубами в поросшее рыжей шерстью плечо.
Она не плакала, не просила пощады, лежала окаменелая, темная, страшная. На прокушенных губах стыла кровь.
Виноградье мое, виноградьице,
Где зазнобино бело платьице.
Бело платьице с аксамитами.
Ковылем шумит под ракитами!
Ее молодой силы хватало на то, чтобы не терять сознание и чувствовать все от первой до последней секунды. Измученное, обезумевшее от страха тело взрывалось болью, и в глубине, в остатках телесной памяти, она уже жаждала смерти как милосердного избавления. Рыжий часто сползал с кровати и прикладывался к бутылке. Он дышал сипло, запаленно, ерзал липким животом и наконец, враз обессилев, принялся мелко отрывисто хохотать.
— Ну, скажи, скажи, — скулил он, по-собачьи принюхиваясь к ее шее и истерзанной груди.
Она глядела в потолок расширенными безумными глазами. Они были полны слез, но ни одна не пролилась.
— Скажи, что тебе нравится…
Малохольный все еще возился за столом.
— Иди, поработай, — приказал рыжий.
— Чо, не получается? — Он сочувственно почмокал губками. — Не, начальник… не по моей части… Молчит?
— Молчит, сука…
— Сейчас заорет.
Чернявый раскурил сигарету и ткнул тлеющий огарок в восковую, мертвенную щеку. Сашка молчала. Чернявый палил спички на ее груди и животе. Мозг взрывался болью и долго пульсировал алыми волнами. Она молчала.
…Напилась с поганого копытца.
Мне во злат шатер не воротиться!..
Тело девичье когтем мечено,
С черным вороном перевенчано…
Увидев кровь, рыжий «завелся», глаза его заволокло пустыми бельмами. Он саданул бутылкой об угол стола, в его руке осталась только зазубренная «розочка». Жаркая тупая боль растеклась изнутри, щупальцами хватая сердце. Все, что было до этого в ее или теперь уже не в ее жизни, сгорело, стертое алой вспышкой, и она наконец-то впала в милосердное забытье. Сквозь розовую пелену мелькнул свет. «Мамочка, родная… Прости…»
Над ней глумились всю ночь, выдумывая небывалые казни. Нет, уже не над ней, давно бесчувственной, а над непорочным пречистым светом, который все еще сочился от ее окровавленного тела, и, не понимая природы этого свечения, они мстили Тому, Кто наделил ее этой силой и влекущей, как бездна, красотой.
Протрезвев, коротышка, повис на руке рыжего.
— Все, давай заканчивать.
— Что с нее просили-то, помнишь?