Это вам, потомки! (Мариенгоф) - страница 32

«Только дай слово, что ни одной живой душе».


* * *

Терпеть не могу жить на даче. Терпеть не могу даже приезжать в гости на дачу. Заборы, заборы, заборы и малособлазнительные домики уборных.

— Какой красивый закат!

Отвечаю:

— Да. Очень красивый. Розовый, как ветчина.

Очень интеллигентная хозяйка дачи взглянула на меня с ужасом:

— А еще поэт!


* * *

Я опять и опять ковырялся в третьей неладившейся сцене «Шута Балакирева», а Кирка (ему тогда было двенадцать лет), взяв с моего рабочего бюро том Л.Н. Толстого, стал с середины читать его, важно развалившись в широком кожаном кресле, что стояло в эркере моего семиугольного кабинета.

— Вот ерунда!

— Что ерунда?… — не поднимая глаз от рукописи, рассеянно спросил я.

— Да этот… твой Лев Толстой.

Я обернулся. Рассеянности как не бывало.

— Что?… Толстой ерунда?…

С мнением Кирки я уже привык считаться.

— Ну да!

И малыш прочитал вслух из статьи о непротивлении злу, где говорилось, что если тебе дадут по левой щеке — подставь и правую.

— Дурак! — заключил Кирка.

Это относилось к Льву Николаевичу, к моему богу литературы, к Саваофу.

Я даже растерялся.

А малыш дополнил:

— Попробуй-ка у нас в классе — подставь правую, когда тебе звезданули по левой… Попробуй-ка… Так разукрасят!

И Кирка презрительно отбросил книгу.

А вот еще разговор.

Мы всем семейством, то есть втроем, пьем утренний кофе.

— Кируха, что ты сегодня такой мрачный?… — участливо спрашивает мамаша, как всегда торопящаяся на репетицию.

Малыш, посапывая, молчит.

— Ну, брат?… — встреваю в разговор я. — В чем дело?… Выкладывай.

— В школу идти неохота, — нехотя отвечает он. — Ску-ука!

— Скука?… — переспрашиваю я. — Да откуда ей взяться?… Сколько вас в классе-то?

— Тридцать пять.

— Вот!… У тебя там тридцать пять друзей, а ты — «ску-ука».

— Непонятно, непонятно… — уже думая совсем о другом, говорит торопящаяся, всегда торопящаяся, мама.

Кирка смотрит со снисходительной иронией на нее, укоризненно на меня, встает из-за стола, целует ее в губы, меня — в лоб, как старший младшего, и говорит коротко:

— Не тридцать пять друзей, а тридцать пять врагов.

А на пороге задает философский вопрос:

— Разве, папа, и в жизни не так?

В те дни меня в очередной раз за что-то прорабатывали газеты, и малыш огорчался, переживая это гораздо сильней и глубже, чем я.


* * *

Виктор Шкловский был человеком благородным, хоть и не слишком мужественным. В жилах его текла кровь революционера. Тем не менее Сталин его почему-то не посадил. В конце тридцатых годов это удивляло и самого непосаженного, и его друзей.

Округляя и без того круглые глаза свои, приутихший формалист шепотом говорил: