Но Андрей не берет в учет эти три месяца. С таким запасом спокойнее жить. Говоришь и думаешь – «семнадцать лет и восемь месяцев», иначе говоря – ноябрь две тысячи двадцатого, а на деле выйдет – начало августа. Все легче.
Ясные глаза Виктории Литуновской возникали перед ним из темноты. Как на том снимке, за два месяца до ареста, она сидела, прижимая к своему лицу головку Ваньки. Она улыбалась, была молода и красива, и эти две пары глаз, смотрящих на него из темноты, заставляли его сжимать зубы и молить бога о забытье.
Все, чем он жил, что было для него в этой жизни главным, осталось за двадцатью гектарами этой проклятой людьми и богом земли. Колючая проволока и собаки, рвущиеся с цепи, унижения, холод и голод – все было ничтожно в его страданиях. Две пары глаз, жены и сына, и мысль о том, что, может быть… Что, быть может, он все-таки будет нужен им через семнадцать лет и восемь месяцев – вот то, что заставляло его не вскочить с нар и не побежать под автоматный огонь конвоя.
Он бы давно уже сделал это, случись так, что не осталось бы на воле самого главного. Тычки в спину и мат, зуботычины и оскорбления, все то, к чему давно привыкли старожилы этого ада, были для Литуновского настоящей мукой. Он никогда не позволял поступать с собой подобным образом, когда был равен в правах со всеми. Он любил жизнь и знал, что она может подарить, будь к ней снисходителен, а к себе беспощаден. Он верил, что все приходит вовремя к тому, кто умеет ждать, и мог терпеть и крепиться. Но впереди была цель, которую следовало достигнуть, и он шел к ней, превозмогая трудности. Сейчас же цели не было. Можно было бы назвать ею желание снова увидеть Вику и Ваньку, но стоящие между ними семнадцать лет и восемь месяцев превращали эту встречу в утопию, а цель в миф.
И снова вставал в голове вопрос – а будет ли он нужен им через семнадцать лет и восемь месяцев? И сам себе отвечал, что ответа не имеет. Однако сама форма риторического вопроса давала повод однозначно ответить – даже если и дождутся его Вика и Ванька, то уже никогда не будет между ними того чувства, которое могло в них жить, не окажись он здесь.
И не будет времени, чтобы все вернуть и исправить. Не хватит жизни. Останется недосказанность, подозрения, и рука, протягивающая ему стакан воды, будет дрожать не от любви, а от раздражения по поводу того, что он вернулся, чтобы лечь в постель и оказаться в ней совершенно бесполезным.
Семья, встретив больного человека, жизнь в которого вдохнуть уже невозможно, теперь будет желать лишь одного. Чтобы он поскорее ушел, облегчив их страдания, и вернул им прежнюю жизнь. А какова она, прежняя?