– Официант! – махнул он рукой. – Водки!
Борис чуть поморщился и слегка отодвинулся от соседа – не слишком сильно, чтобы этой демонстрацией не оскорбить его чувств, – мало ли, еще нарвешься на неприятности.
Сосед демонстрации не заметил, но, получив ожидаемую водку, по всегдашней русской привычке захотел поговорить.
– Я вижу в вас русского человека, – начал он издалека, – в этом густопсовом городе вокруг одни азиаты… Турки, персы, греки, итальянцы…
– Какие же итальянцы азиаты? – не утерпел Борис, хотя и понимал, что ответить соседу – большая ошибка: теперь уж точно привяжется.
– Азиаты-с! Как есть азиаты! Я вам больше скажу: даже и англичане здесь – азиаты! Потому только блюдут свою густопсовую азиатскую коммерцию. А мы с вами – русские люди! И место нам – в России! Там сейчас великое очищение происходит, Армагеддон, можно сказать. Россия наша кровью умывается… Как сказал поэт: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые!» А мы с вами здесь, в этой густопсовости азиатской.
– Что вы мне-то проповедь читаете? Ехали бы сами в Россию, коли так не терпится причаститься святых тайн!
– И поеду! – Лицо соседа загорелось лихорадочным нетрезвым энтузиазмом. – И непременно поеду! Поправлю только свое изношенное здоровье – и тут же поеду!
Борис хотел было сказать, что нищета и пьянство не слишком способствуют поправлению здоровья, но решил не усугублять ответной репликой нездорового красноречия своего соседа. Тому, однако, ничего и не требовалось – уж тем был доволен, что рядом с ним кто-то есть, и завелся пуще прежнего:
– Я ведь всю жизнь так в народ верил! И богоносец-то он, народ наш, и подлинной правды хранитель… А в восемнадцатом году разъяснили мне пьяные матросы да дезертиры всю эту подлинную правду… Как только жив остался – ума не приложу… Говорят, двум смертям не бывать, а одной – не миновать, так вот я в восемнадцатом четырьмя смертями умирал, четыре раза воскрес. И после этого моего четвертого воскресения попал я к каким-то новым бандитам, а у них главный – старичок такой сухонький, с маленькими глазками. Так вот выстроили перед ним всех, кого банда его поймала, а старичок ходит перед пленными и что-то себе под нос шепчет, а потом на меня пальцем указал: «Порите его, ребятушки, крахмальный его воротничок!» Как уж он после тифа, после четырех моих смертей, после того, как меня дезертиры в землю живого закопали, – как он после всего этого разглядел крахмальный воротничок – ума не приложу. Видимо, какое-то у него уже чутье развилось, классовое, что ли, чутье и классовая ненависть. И видел же, мерзавец, что я и без него бит-порот, убит-расстрелян, похоронен и обратно выкопан, что места на мне живого нет, так все ему мало показалось: порите его, ребятушки. Может, и вправду – такие грехи на меня предки мои навесили, что и четырьмя смертями мне их не искупить?